А тогда эти мониторы офицерские – верно, что в наши берега ходили. Очень даже близко. Что же мне делать? Так бы вот лежал и не шевелился… До самой до смерти моей!
Слышу – затопали, выходить стали, и тишина настала. Полежал, полежал, а в голове все кубарем, кувырком все кружит, и махалка эта черная, проклятая, так и кивает, кланяется.
И вдруг как будто что взвинтило меня.
Вскочил я, сел на койке. Осмотрелся: лежит на койке красноармеец одевши, ногу свесил и на меня глядит, улыбается. Смешной я, значит, был. Хороший, к черту, смех!
– Васька! – говорит.
А я зыркаю: кого это он кличет?
Он засмеялся, встал.
– Ну, все равно, – говорит, – как там тебя. Чай пить будешь? Я тебе подлопать дам.
Дает мне чашку каши:
– Наворачивай!
А сам сел рядом на койку.
Я думал, что мне не до каши будет, а ковырнул раз и не приметил, как кончил. Красноармеец принял чашку.
– Боишься, – говорит, – за батьку?
– Помер, – говорю.
– Нет, – говорит, – он утек, не нашли его.
Я даже не понял, что это он про Косого.
– Не батька, – говорю, – он мне и не дядька, никто он мне!
– Значит, он тебе вроде хозяина выходит?
И стал он закуривать и мне кисет сует, как большому. Я уж курил раза два. Взял я, а скрутить не умею.
– Эх ты, курец! – говорит и слепил мне цигарку.
Курим, а он говорит:
– Сказывать не будешь? Уговор, значит, держишь? Молодчина!
Мне вдруг обидно стало на Косого, я и говорю:
– А он свой-то уговор… треть мою… черта, говорит, ты получишь.
– Это уж евоное дело.
А я:
– Пудов, – говорю, – пять, не меньше, рыбы было, камбала – во, – говорю, – колесо – не рыба!
– На кухне, – говорит, – она у нас, в обед поешь, как в отдел не сведут.
И так слово по слову я ему все рассказал, как было. А он говорит, что уговор держи, дело святое.
– Хитрый, – говорит, – знал, кого с собой взять. Кто ж, – говорит, – он такой?
– Не знаю я, кто он, не знаю, ненастоящий. Черт он, вот кто!
А его смех взял.
– Какой, – говорит, – с чертом уговор может быть! Однако, – говорит, – дело твое. Думай, братишка, как тебе лучше.
И встал.
А что мне думать? Ничего я не знаю.
Налил он чаю холодного, а я и смотреть на чай не хочу. Не до чаю мне!
Думаю – и ничего в голове, одна эта махалка черная кивает, и ничего больше.
И вдруг я как сорвался.
– Что же делать-то мне, дядя, – говорю, – дорогой ты мой? – И вот-вот опять зареву.
– А ты прямо скажи: такой, мол, я и такой-то, а дела наши вот какие были. Мамка голодная дома пухнет, а он мне треть сулит. Я и пошел на дело. Застращал он меня в море, а кто он – я правильно сказать не умею. И квита. На этом и стой. Что с тебя взять, с мальчишки!
И отошло все сразу – и махалка и Косой черт.
Вскочил я.
– Веди к начальнику, – говорю.
Встал я перед столом и срыву так и кричу:
– Петька я Малышев! Живу на Слободке, в Пятой улице! А дела наши вот какие!
И все, как было, вывалил.
А начальник смеется:
– Чего же ты вчера Ваньку-то валял? Сразу бы и говорил.
Взялся за телефон.
– Иди, – говорит, – обожди в казарме.
К вечеру отпустили. Потом раза два тягали, спрашивали. Я все на своем стоял:
– Петька я Малышев, а дела наши вот…
Так оно потом и присохло.
Только как приснится мне черная махалка, потом на целый день балдею.
А с красноармейцем я и сейчас друг.
«Мария» и «Мэри»
Это было в Черном море в ноябре месяце. Русская парусная шхуна «Мария» под командой хозяина Афанасия Нечепуренки шла в Болгарию с грузом жмыхов в трюме. Была ночь, и дул свежий ветер с востока, холодный и с дождем. Ветер был почти попутный. Тяжелые, намокшие паруса едва маячили на темном небе черными пятнами. По мачтам и снастям холодными струями сбегала вода. На мокрой палубе было темно и скользко. Впрочем, сейчас и ходить было некому. Один рулевой стоял у штурвала и ежился, когда холодная струя попадала с шапки за ворот. В матросском кубрике в носу судна в сырой духоте спало по койкам пять человек матросов. Кисло пахло махоркой и грязным человечьим жильем. Мальчишку Федьку кусали блохи, и ему не спалось. Было душно. Он встал, нащупал трап и вышел на палубу. Он натянул на голову рваный бушлат[30] и зашлепал босиком по мокрым доскам. Слышно было, как хлестко поддавала зыбь в корму. Федька хорошо узнал палубу за два года и в темноте не спотыкался. Море казалось черным, как чернила, и только кое-где скалились белые гребешки.
Федька заглянул в люк хозяйской каюты.
Там вспыхивал огонек папиросы.
– Эге! – крикнул Нечепуренко. – Кто це? Хведька? А ну, ходы.
Федька спустился в каюту.
– Хлопцы огонь задули? Ну-ну! Жгуть дурно керосин, не в думках, что в деревне люди с каганцами живуть.
Огня не было не только в кубрике, но не были выставлены и отличительные огни по бортам: справа зеленый и слева красный. По этим огням суда ночью узнают друг друга и избегают столкновений.
– Як не спишь, – продолжал хозяин, – то уж не спи: тут могут пароходы встретиться. Поглядывай в море.
Федька подошел к рулевому.
– Что трясешься? – спросил рулевой. – Ямы боишься?
– Та смерз, – сказал Федька. – А кака та яма?
– Не знаешь?
Федька много слыхал россказней про яму, не верил им, но все-таки любил послушать. А ночью так и побаивался: а вдруг в самом деле есть?