После буйного помешательства коммунистической Москвы — снова тихое безумие деревенской жизни. В валенках выше колен, в шлеме и напульсниках я сижу и целыми днями пишу роман[131]: письма из Флоренции и Гейдельберга. Просидишь час, просидишь два, потом невольно встанешь и подойдешь к наполовину замёрзшему окну. За окном ни времени, ни жизни, ни дороги — ничего... Один только снег; вечный, русский, такой же, больше — тот же самый, что лежал здесь и двести лет тому назад, когда смотрел на него из моего окна бывший владелец «бывшего» нашего имения, старый генерал Козловский...
Все годы, прожитые в большевистской России, я чувствовал себя очень сложно. Всем существом отрицая большевиков и их кровавое дело, не будучи в силах указать, где же и в чём же их достижения, я всё же непосредственно чувствовал небывалый размах большевизма. Постоянно возражая себе самому, что небывалое — ещё не бытие, невероятное — ещё не достойное веры, разрушение — ещё не творчество и количество — не качество, я всё же продолжал ощущать октябрьскую революцию как характернейшую национальную тему.
Но одновременно с этим, из совсем других каких-то источников, всё время вскипала в душе страшная тоска по отошедшей России. Всё кругом наводило на мысли о ней. Куда ни двинься — всюду умученные имения: зря срубленные леса, никого не радующие парки и пруды, ни для чего не пригодные громадные разваливающиеся дома, заклеенные декретами колонны, охаянные, ославленные церкви, покосившиеся амбары, растасканные службы, -- а кругом равнодушная крестьянская толпа, которой еще годы и десятки лет не понять, что всё это не только вражье барское богатство, но и подлинная народная культура, и пока что в сущности единственная, что была рождена и взлелеяна на Руси.
Вместе с печалью по России часто вставала над душой — и тоска по далекой Европе. Международный вагон представлялся мистерией. Временами в бесконечных просторах памяти всплывали облачные воспоминания запахов: гейдельбергской весны — цветущих каштанов и лип; Ривьеры — моря, эвкалиптов и роз; больших библиотек — кожи, пыли и вечности. Всё это было почти невыносимо по силе чувства и по чувству боли. И хотелось, страстно хотелось бросить всё, забыть всё и... оказаться в Европе.
Человеческое сознание многомерно, и не каждый человек хочет того, что ему хочется. Мне часто хотелось оказаться в Европе. Но всею своею волей и всем своим сознанием борясь в себе против этого своего «хочется», я все годы большевистского режима определенно «хотел» оставаться в России и в отношении себя, во всяком случае, не одобрял идей эмиграции.
Бежать от страдающей России в благополучие Европы. Войти в тихую жизнь маленького немецкого городка и отдаться вечным философским вопросам представлялось прямым нравственным дезертирством. Да и возникали сомнения — возможна ли вечная философия на путях обывательского бегства от тяготы и страданий «исторической» жизни; время ли заниматься беспредпосылочною философией, когда смерть всюду обнаруживается страшною предпосылкою жизни и смысла.