Все эти пространные рассуждения мои собеседник слушал с очень боль­шим вниманием и интересом, но в самых главных пунктах они его всё же как будто не удовлетворяли. Понятие буржуазной психологии, понятие ме­щанства, очевидно, не имело для него того смысла и привкуса, который так понятен и привычен и русскому сознанию, и русскому языку. Он явно свя­зывал мещанство не с психологическими категориями серединности, само­надеянности и безрелигиозности, но почти исключительно с чувством «свя­щенной» собственности. Собственник ли русский мужик в европейском смысле слова — вот что, очевидно, интересовало его в первую голову. Как было отвечать на этот вопрос европейцу? Конечно, русский мужик в извест­ном смысле собственник до мозга костей. Когда деревня делит общественный покос, то не только чужие, но и родные братья готовы из-за пол-косы перегрызть друг другу глотки, но ведь и когда семья хлебает из общей миски, то каждая ложка опускается в миску по очереди и вылавливает толь­ко по одному кусочку мяса. Во всем этом понятие собственности странно сливается с понятием справедливости. То же самое и дальше. Какую землю мужик считает своей? В сущности, только ту, которую сам обрабатывает. Когда революция передала нашу пахотную землю деревне, которая её бес­сменно обрабатывала при всех помещиках, она приняла её в глубине сердца как свою. Свою примерно в том смысле, в каком кормилицы богатых свет­ских домов считают своих выкормышей своими детьми. Правда, она долго колебалась, запахивать ли, и обязательно хотела за неё хоть что-нибудь для формы заплатить, но это только по недоверию к нашей совести, а не по от­сутствию веры в свое право. Да, русский крестьянин в отношении земли, ко­нечно, собственник, но только с тою оговоркой, что собственность для него категория не юридическая, но религиозно-нравственная. Право на землю дает только труд на земле, труд, в котором обретается онтологическое ощу­щение земли и религиозное преображение труда. Каждому мужику, выехав­шему с восходом солнца в поле, естественно и почувствовать и сказать: «экая благодать», но как сказать «экая благодать», садясь за чинку сапога или пустив в ход машину...

Так сплетается в крестьянской душе утверждение труда как основы зе­мельной собственности, и ощущение возделанной земли как религиозной основы жизни.

Всё гораздо сложнее, чем в европейском мещанстве, для которого собст­венность свята потому, что за неё заплатили деньги и её охраняют законы, или в европейском социализме, который вообще отрицает всякий духовный смысл собственности...

*  *  *

Понял ли мой собеседник всё то, что я пытался ему рассказать об инте­ресовавшем его русском мужике, или нет — сказать трудно. Во всяком слу­чае, он удовлетворился и успокоился, оптимистически решив, что если я прав, то большевики не могут долго продержаться в России, являясь по всему своему миросозерцанию хулителями и отрицателями не только её хо­зяйственных, но и её религиозных основ. Счастливый европеец!

<p><strong>Очерк III</strong></p>

За оживленными разговорами о собственности и мужике длинный ва­гонный день пролетел очень быстро. Смотрю на часы — скоро Эйдкунен[139]. Странно: не стоят ли с утра? Подношу к уху — идут...

Эйдкунен... граница... Европа... — соответствующих же ощущений на сердце никаких! А ведь когда-то как представлялось! Эйдкунен, Берлин, Мюнхен, Флоренция, Рим. Прислушиваюсь к своему сердцу, не останови­лось ли? Нет, бьётся, что-то выстукивает, что-то новое, сложное, непонят­ное, но только не радостный ритм долгожданного въезда в Европу.

В позапрошлом году составлял я в Москве альманах. Обратился к близ­ким по духу людям. Получилась странная картина: ни один рассказ не имел местом своего действия России. Ривьера, Париж, Флоренция, Гейдельберг, Мюнхен, Египет — вот о чём писали, о чём мечтали, к чему стремились рус­ские люди, старые «добрые европейцы», в годы революции.

Но вот мы изгнаны из России в ту самую Европу, о которой в последние годы так страстно мечтали, и что же? Непонятно, и все-таки так — изгнани­ем в Европу мы оказались изгнанными и из Европы. Любя Европу, мы, «рус­ские европейцы», очевидно, любили её только как прекрасный пейзаж в своем «Петровом окне»[140]; ушел родной подоконник из-под локтей — ушло очарование пейзажа.

Нет сомнения, если нашей невольной эмиграции суждено будет затя­нуться, она окажется вовсе не тем, чем она многим в России казалась, — пребыванием в Европе, а гораздо более горшею участью, пребыванием в Торричеллиевой пустоте.

Но, конечно, все эти чувства в вечер, когда поезд подходил к дебаркаде­ру Эйдкунена, были в моей душе ещё не чувствами, а всего только отсутст­вием тех чувств, которых я от себя ждал, представляя себе свой переезд через границу. Да и это отсутствие было тоже чем-то очень тайным и схоро­ненным, чем-то очень внутренним.

Перейти на страницу:

Похожие книги