Знаешь ли, как мне грустно, что из всех моих знакомых в Москве, товарищей по университету, не осталось никого, с кем бы я мог поделиться душой; а некоторых из них я очень любил. Но кончаю элегию, которую навела на меня чудесная малороссийская ночь, в самом деле, чудесная, какой я не видал в Москве ни разу. Но она грустна, потому что я один, и наслаждаюсь ею один безраздельно. Я понимаю вполне прелесть здешней природы, понимаю всю ее, быть может, понимаю лучше многих, и, кажется, я мог бы быть счастлив, если б не был один. Право, здесь так хороши ночи, что желал бы, чтоб они никогда не кончились. Все, что ты помнил милого в жизни, все, что сохранило воспоминание о твоей первой юности — все невольно воскресает, подступает прямо к сердцу, и ты становишься грустен, очень грустен; но ни за что в мире ты не отдал бы этого чувства: это тоска о счастии, которое ты узнал не вполне, — и которое тем дороже, что оно невозвратимо и далеко. Но полно, вот что случилось со мною с тех пор, как я с тобой простился. Слушай же. Пятнадцать дней ровно был я в дороге. Шесть дней был я очень болен, так что мой извощик, по имени Иван Алексеевич, на руках таскал меня из повозки и обратно Погода была прескверная, со мной, черт знает, что делалось: поминутная рвота и все. На стоянках холера мордует. Дорога была грязная, длинная, ужасно скучная. А уж и не знаю, как дотащился. Надо тебе, прежде всего, сказать, что лошаденки были прегадкие, и мы никогда не делали более пятидесяти верст в сутки. Пятидесяти верст — представь себе! Я поехал на паре, и одна из кляч, если мы останавливались хоть на минуту, ложилась тот же час, подняв кверху ноги. Иван Алексеевич обыкновенно называл ее Акулькой. Это было ужасно безотрадно.

Иван Ал<ексеевич> человек довольно примечательный. Это русский человек во всем смысле слова. Ему лет под пятьдесят; он извощик с пятнадцати. Человек с светлой головой, но которого жизнь была всегда ограничена извозом: зато я не встречал еще такого гумориста. Этот человек все видел, все понял, что попадалось ему на большой дороге, и ты не удивишь его ничем; он сейчас отвечает тебе двустишьем собственной работы, и, признаюсь, я часто любовался, слушая его; он никогда не бывает весел, как другие мужики; его взгляд на вещи довольно печальный, но зато трудно и обмануть его: он отлично понимает свою бедную жизнь. До самой Черниговской губернии его везде встречают с каким-то особенным уважением и, в самом деле, он в кругу своем всех умнее; хозяйки наперерыв спешат угостить его, мужья послушать Ивана Алексеевича, тогда как он говорит очень мало. Его иные остроты так новы, так оригинальны, что умираешь со смеху. Я из них помню, по крайней мере, сотню; но большая часть их не отличается строгою нравственностью, как мир, с которого они были взяты, потому тебе, я думаю, не понравятся, — и я сам не хочу их повторять. Но уверяю тебя: многие из них Пушкин не постыдился бы признать за свои, — и всякая его острота — самая беспощадная эпиграммика и вместе самая горькая истина. В заключение он любит выпить, — но только не пьяница, большой охотник до чаю, и когда смеется, то, при всей живой игре мускулов в его лице, его смех едва слышен, точно как у охотника в Могиканах.

Из кибитки, с помощью рогож, он сделал для меня нечто вроде дилижанса — вот таким образом: <…>, откуда я почти ничего не видел во всю дорогу, но что было покойно. Не много я могу тебе рассказать про мою печальную дорогу. Правда, я многое передумал, — передумал обо всем, что только удалось узнать мне прежде, — обо всем, что ждет впереди. Нечего сказать, времени было-таки достаточное количество. Но кое-что могу припомнить.

Я выехал из Москвы в полночь, и до первой станции весь перезяб с головы до ног; потому что ночь была чертовски холодна, а со мною не было ни лоскута теплого. И располошило ж меня в прах, так что к первой станции я был уже просто дрянь, помои. Я не помню названия этой деревушки; но местоположение ее необыкновенно живописно. Мы остановились, к величайшему моему удовольствию, рано: речка в зеленых тихих берегах и поля по отлогим холмам едва проснулись и дымились туманом; в воздухе тишина и прохлада, только жаворонки пели без умолку и вдали тянулся куда-то лес с темною зеленью, ну, если хочешь, темно-зеленой. Я долго смотрел на эту картину; она была мне понятна; но я не сочувствовал ей так, как бывало прежде. Оттого ли это, что я был не совсем здоров, или уж устарел, охладел к подобным явлениям, — не знаю.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Русский Север

Похожие книги