Заметим здесь, что для эллинов очаг — ключевое, основополагающее понятие. Очаг имелся, естественно, в каждом доме, но, что самое важное, он был не просто местом, где готовили пилот, но средоточием всех и всяческих культов и священнодействий, основным сакральным центром. И не только на уровне отдельно взятого жилища, но и на уровне полиса в целом. Главный общегосударственный очаг находился в Пританее — одном из общественных зданий Афин, где, как мы знаем, бесплатно кормили прославленных героев, и, вне сомнения, пищей, приготовленной на том самом очаге. Огонь на нем должен был быть постоянным, неугасающим (из этой глубокой древности идет, кстати, само понятие Вечного огня, столь знакомое нам и символичное). Очаг у греков воплощался в фигуре богини Гестии — одной из двенадцати олимпийских божеств, старшей сестре самого Зевса. Неспециалисту имя Гостии, пожалуй, знакомо меньше, чем, допустим, имена Зевса или Аполлона, Афины или Диониса, которые у всех на слуху; но это просто потому, что о Гестии греки как-то мало рассказывали мифов. Но тем не менее глубоко и искренне почитали{215}.
Сравнивая — весьма почетно — Сократа с очагом, Евтифрон тем самым рекомендует себя как единомышленника «босоногого мудреца». Но единомышленника, как видим, немудрящего. Пока речь идет о том, чтобы выразить сочувствие на словах, он вполне доброжелателен. Но ведь пройдет всего несколько дней — и он вполне может оказаться в числе присяжных, судящих философа (напомним, присяжным мог быть любой афинский гражданин, достигший тридцати лет, а прорицатели, равно как и жрецы, были совершенно обычными гражданами, не составляли какое-либо отдельное сословие и привилегиями не пользовались). А как уж он там проголосует — за Сократа или за обвинителей, чья речь его больше убедит — это заранее предсказать невозможно.
Не удивительно, что Сократ не доверяет Евтифрону и расстается с ним на той же иронической ноте: «Что ж это ты делаешь, друг мой! Уходишь, лишая меня великой надежды узнать от тебя о благочестивом и нечестивом и избежать Мелетова иска, доказав ему, что я стал мудрым в божественных вопросах благодаря Евтифрону и никогда уже не буду заниматься невежественной болтовней и вводить в этом деле различные новшества, но впредь стану жить самой достойной жизнью!»
А теперь перенесемся мысленно в судебное присутствие. Решающий день настал. На скамьях разместилась вся коллегия дикастов — 501 человек. На трибуну поднимаются вначале те, кто будет вести заседание, — архонт-царь и секретарь. Оглашается обвинение, и затем лицам, его выдвинувшим, предоставляется слово. Речи Мелета, Анита и Ликона до нас не дошли, да и не могли дойти; об этом, пожалуй, стоит слегка пожалеть. Но, впрочем, то. о чем говорили обвинители, достаточно прозрачно прочитывается из ответа, который был дан им Сократом и который как раз известен. Они просто более подробно развивали те мысли, которые и так уже были озвучены в формулировке иска: Сократ-де является безбожником и развратителем молодежи.
Наступает время говорить обвиняемому. Что нам теперь делать? Не можем же мы здесь целиком воспроизвести «Апологию Сократа», написанную Платоном, то есть пересказ его защитительной речи. Это текст на несколько десятков страниц. Да и каждый желающий может самостоятельно обратиться, открыв первый том собрания сочинений Платона, к названному нами замечательному памятнику{216} в прекрасном переводе М. С. Соловьева — сына знаменитого русского историка С. М. Соловьева и брата чуть ли не еще более знаменитого религиозного философа В. С. Соловьева.
Остается самый неблагодарный путь: передавать содержание «Апологии» (разные отрывки из которой мы по тому или иному поводу и так уже неоднократно цитировали) своими словами. А пересказывать великого Платона — это ровно то же самое, что пересказывать Данте, Шекспира или Достоевского: толка мало, конфуза много. Но куда ж деваться? Приступим.
Мы уже отмечали, что в «Апологии Сократа» в целом меньше иронии, чем в большинстве других сократических сочинений Платона. «Босоногий мудрец» в данном случае скорее горделив, чем склонен к лукавому самоуничижению. Но начинается речь все-таки на довольно ироничной ноте:
«Как подействовали мои обвинители на вас, о мужи афиняне, я не знаю; что же меня касается, то от их речей я чуть было и сам себя не забыл: так убедительно они говорили»
Он подчеркивает, что не собирается говорить красивую, риторически изукрашенную речь, а будет заботиться только об истине. Далее напоминает, что он — не сутяга, к тяжбам не привык, а потому будет выражаться без всяких ухищрений.