– Не сердись на меня, дорогой друг. Я пошутил. Но хочешь говорить серьезно – давай. Даже если долго не будет войны, то есть если Афины будут гнить, как стоячее болото, целых полвека – а так это себе представляет Никий, – то все равно рабов у нас будет чем дальше, тем меньше. Эти говорящие машины страшно невыносливы – чуть что, заскрипит в них – и конец! Победоносная война доставит нам новых рабов. Их станет опять сколько надо, но тогда наше дело проиграно. Вполне ли ты предан ему, Аспет?
– Я? До смерти!
– Прости, дорогой Писандр, – вмешался Антифонт, – что я перебиваю вас и осмеливаюсь досказать за тебя твою мысль. Хуже всего для нашего дела – победоносная война; и, наоборот, война проигранная лучше всего: она даст нам возможность…
– Умолкни, дорогой, – строго прервал его Писандр. – Больше ни слова!
Антифонт наклонился к нему:
– Скажи, друг, не играем ли мы тут собственными головами?
Писандр мило ему улыбнулся:
– Спарта знает о нас – и она недалеко.
ИНТЕРМЕДИЯ ВТОРАЯ
Конечно, лучше не держать в селенье льва – но, уж коль держишь, не перечь ему ни в чем!
Я как раз дописывал сцену пира в садах Алкивиада, когда ко мне вошел смеющийся Сократ.
– Вижу, вы в хорошем настроении, – встретил я его.
– Ты все говоришь со мной, будто я – два или три человека, – напустился он на меня. – Вот странная манера! Но я пришел рассказать тебе кое-что веселенькое.
Он уселся в кресло, удобно вытянул свои босые ноги и начал:
– Держал семь пар коней. На это способны и другие эвпатриды, подумаешь ты. Конечно. Но – каких коней! Однажды в состязании четверок он взял все три награды…
– Кто, прости? – недоуменно спросил я.
Сократ выкатил на меня глаза:
– Как кто? Вот вопрос! Алкивиад, конечно. Разве в те поры говорили о ком-либо другом? Можно ли было в Афинах говорить о ком-то еще?
– О тебе, Сократ.
– Да, – согласился он. – Потому, что Алкивиад был моим любимым учеником, и еще потому, что тогда у меня родился сын.
– Лампрокл, – поспешил я показать свою осведомленность.
– Так. А знаешь ты смысл этого слова – Лампрокл? Не знаешь. Оно от двух слов: lampas, то есть «факел», и lampros, что означает «блистательный». – Сократ рассмеялся. – Мне нравился «факел», Ксантиппе «блистательный», вот мы и договорились. Лампрокл был славный мальчуган. От матери взял красоту и красноречие, от меня… что же от меня? Ей-богу, ничего, разве что привычку шататься по городу – но, конечно, без моей страсти к повивальному искусству и к игре в творца и усовершенствователя человеческих душ.
– Не надо, дорогой, насмехаться над тем, что люди веками почитали в тебе и почитают до сего дня, – заметил я.
– Ну, я-то могу себе это разрешить! – Он озорно рассмеялся и снова заговорил о сыне. – Человеческий детеныш сам по себе вещь прекрасная, но в наш дом его появление внесло много шума. Ксантиппа превратилась в настоящую наседку, и тут уж не обходилось без громкого обмена мнениями. Ксантиппа рассчитывала, что теперь я больше времени буду проводить дома. Но ты понимаешь – для моей работы нужен был более зрелый материал. Работа же моя, право, была необходима: нравы в Афинах падали все ниже и ниже, дел нашлось бы для стольких же тысяч воспитателей, сколько тысяч жителей в них было. Короче, на каждого афинянина по Сократу. Да с кнутом в руке. Впрочем, этика без доброй воли, этика, навязанная под угрозой наказания, никуда не годится, и так, мой милый, все и идет… Да нет, я шучу. Мои друзья, мои так называемые ученики – кроме Крития, который ушел от нас, – доставляли мне радость. Они научились познавать самих себя и учили этому других, а ведь это, то есть учить других, быть апостолами, и значит – распространять человеческое самосознание все дальше и шире, о чем я и мечтал. А гордость моя, Алкивиад, занимал уже место Перикла. Он часто советовался со мной, нередко слушался меня, и лишь кое в чем мы с ним расходились.
Сократ нахмурился, в сердцах стукнул по столу.
– Как стратег, он был сплошное отчаянное озорство! Не слушал меня, упрямый осел!
Но тут же Сократ весело расхохотался, и я понял – он смеется чему-то далекому, удивительному.
– Можно спросить, что тебя развеселило?
– Конечно! Понимаешь, вспомнил… Лампроклу было три или четыре года, и пристал он ко мне, чтоб я вырезал ему из дерева какую-нибудь зверюшку. Я отыскал славный обрезок акации, белый, как женская грудь, и – за работу. Дело спорилось: инструмент-то у меня был. «Что это будет, папа?» – «Собачка». Лампрокл захлопал от радости: собачка! Я люблю собачек. Когда фигурка была готова, он с торжеством понес ее домой, показать матери. И тут я вдруг слышу: Лампрокл говорит «гав-гав», а Ксантиппа – «и-а, и-а»! И хохочет так, как редко хохотала. Выходит она из дому, зубы, глаза – все у нее смеется: ты, говорит, обещал ему собачку, а гляди-ка – ведь это осел! И я, старый осел, тоже расхохотался: думая об упрямце Алкивиаде, вырезал вместо собачки осла!
Я засмеялся тоже.
– Ну, будь весел. Ступай спать, сынок.
Я улыбнулся: