Сама мысль о сущем, свободная от чувственных впечатлений, равна чистому Бытию, кроме которого ничего нет. Небытие не может быть ни в слове, ни в мысли. Мысль не может относиться к небытию. Она относится только к Бытию, совпадает с ним всецело и тождественна с ним.
Полнота Бытия была единством моей мысли и всего мною мыслимого
Я существовал во всем, и все существовало во мне. Свет окружал меня, и я сам был светом.
Но тут я снова вспомнил Каллипигу.
Глава четвертая
В забегаловке стало посвободнее. Оно и понятно. Кажется, опять в Сибирских Афинах объявили сухой закон. И теперь спиртные напитки разносились в чайниках, а разливались в кружки со спитым чаем. Это для конспирации, конечно. Официантка была занята этой самой конспиративной работой и, похоже, мало интересовалась философическими спорами, а может, все уже для себя уяснила.
С криком: “Построили уже почти социализм, да решили Перестройку начать, мать вашу так и перетак!” в забегаловку ворвался решительный и неуемный диалектический материалист, сходу опрокинул в горло стакан “чаю” и начал вдалбливать в тупые головы Сократа и Парменида прописные истины. На Каллипигу он посматривал лишь в мгновения умственной усталости, как бы черпая из нее свою уверенность. На меня, ясное дело, внимания вообще не обращал.
— Все “западные” сибирские эллинские философы — сплошные реакционеры, а все “восточные” — передовые деятели науки.
Тут, как мне показалось, Межеумович потерял свою научную объективность, так как и Фалеса, и Анаксимандра, и Анаксимена, да и Гераклита, в конце концов, он ведь тоже причислял на симпосии у Каллипиги к идеалистам. А идеализм в его материалистических устах звучал самым страшным ругательством.
— Его, Парменидово, учение, — продолжил диалектик, — имеет чисто отрицательный характер. Опровергая огулом всю науку, он расчищает поле для косной традиции и привычной для идеализма догмы. Вот ведь до чего он додумался: объявил “мнение”, основанное на чувственных данных, ложным, а чувственно воспринимаемый мир многообразия вещей — иллюзорным и нереальным.
Я взглянул на Каллипигу и у меня в голове тут же возник неустранимый вопрос: для чего и с какой целью Парменид рекомендует прислушаться к “мнению смертных”? Неужели для того, чтобы объявить его скверным сном и домыслом? Каллипига коснулась моей руки, и я тут же понял, что такое отношение Парменида к очевидным фактам похоже на сумасшествие.
На меня вдруг снизошло истинное знание, и я понял, что старик, пожалуй что, все еще любит несравненную Каллипигу, а идеалистический бред несет с одной единственной целью, чтобы я уверился, что она, Каллипига, — тоже иллюзия и выбросил ее из своего сердца.
— Просто-напросто, Парменид открыл, что у человека есть разум, — сказал Сократ, позевывая.
А для чего он это сказал, я не понял, потому что как раз в это время сосредоточенная официантка разливала из холодного металлического чайника холодный же “чай” по нашим кружкам. Я хлебнул и ожегся.
— Поистине, Парменид освободил мышление от обмана воображения, — подхватила Каллипига. — Ведь и в самом деле, ни фисиологи, ни даже сам Гераклит, который вплотную подошел к открытию разума, провозгласил этот разум и назвал его “логосом”, не дошли до чистого разума, до логоса-разума как такового.
— Ну, — мрачно согласился Парменид, гоняя по столу кружку и выплескивая из нее контрабандный напиток.
— Помню, — продолжила Каллипига, — еще когда Иммануил Кант, сидя у меня на коленях, сочинял свое нашумевшую брошюру “Критика чистого разума”…
Тут я мысленно возмутился поведением Иммануила. Ну, куда ни плюнь, всюду этот Кант. И обязательно на коленях у Каллипиги. Да сколько это может продолжаться?!
Даже диалектический материалист меня косвенно поддержал.
— А чем было вызвано открытие разума и противопоставление мышления ощущению и соответственно мыслимого бытия чувственному бытию? — ехидно спросил он, отхлебнув из кружки, похоже, ничего не понял, но все же мгновенно взбодрился и сам же ответил на свой, поставленный ребром вопрос. — Отсталым, частнособственническим характером земледелия в Митрофановке и преобладанием там аристократических и реакционных общественных сил! Капиталистической моделью товарно-денежного производства!
Я основательно приложился к кружке с холодным чаем, а когда оторвался от нее, то понял, что абсолютно согласен с точкой зрения гераклитовца Кратила, который утверждал, что “в реку нельзя войти и однажды”. На свете нет ничего устойчивого, все вещи текучи, изменчивы, уклончивы и бесконечно дробимы. О них ничего определенного сказать невозможно. Мир ускользал от моих мыслей, как только я пытался что-либо зафиксировать в предметах и телах в качестве определенного и относительно неизменного. Я последовал за Кратилом и в глазах моих мир предстал в виде смутной и непостижимой текучести, о которой я ничего не мог сказать и только шевелил пальцами.
— Кому это ты, глобальный человек, показываешь фиги? — ласково спросила Каллипига, и Кратил, вывернувшись наизнанку, превратился в Парменида.