Гремя хороводными цепями, как кандалами, она влетела в лифт и нажала верхнюю кнопку.

Из лифта вышла неторопливо, маленькая, важная. Она шла по коридору, сама чувствовала, что важная, и улыбалась тоже важно, сановно. Перед дверью мастерской постояла, приводила улыбку в порядок и вошла, звякнув цепью.

— Привет, — сказала небрежно, соревнуясь с нимфами.

— А-а-а, ты.

Он сгорбился у стола, показал ей на кушетку и продолжал рисовать. Он работал с тою же беспощадностью к себе, с какой не работал. Поза казалась неудобной, неправильной, наклонялся он слишком низко, волосы ему мешали, лезли в глаза, он хмурился, что-то шептал.

Он был талантлив, она знала это, сам он этого не понимал. Кто, кроме нее, может внушить ему это, подарить веру в себя. Это ее главная жизненная задача, эта трудность ее увлекла, за ней она пошла, бросив хорошего, достойного человека, благополучный дом. Она все выдержит, будет с ним, она верит в него, и, хотя ей еще будет трудно невероятно, скука ей не грозит.

Она тихо прилегла на кушетку, прокрустово ложе, пружины бронзовые, сильные, злые, впиваются в бока.

Конечно, ее убивали его долги, с долгами новую жизнь не начнешь. Иногда она сожалела, что знает правила игры в «можно и нельзя» слишком хорошо. Он их не знает. Она украдкой оглядела стены, мастерская выглядела как жертвенный алтарь какому-то жадному богу. До новой жизни было далеко.

— Посмотри, трандафир трандафиркин.

Он протянул ей листы. Два из них были очень хороши, она не осмелилась их похвалить. Сказала суховато, как редактор:

— Эти мне нравятся больше остальных. Поздравляю.

— Ясно, трандафиркин. Ты глазаст. Мне тоже.

И засмеялся. Понимал, радовался.

— Я хотел с тобой к Петру сходить, но передумал. Я еще поработаю. Я ему тоже хотел эти листы показать, вроде не стыдно. А ты, если хочешь, здесь поспи. Хотя лучше чеши вниз, а то, кто зайдет, увидит у меня жену, Позор.

— А не жену?

— Совсем другое дело.

— А я бы при всем желании не могла больше лечь на эти пружины.

— Не ври. Пружины хорошие. Лучше не бывает.

— Вот пусть на них не жены ложатся. На здоровье.

— Ну, ну, ты так не шути, хуже будет.

— С некоторых пор со мной все в порядке, и хуже быть не может, а лучше — может, — засмеялась Катя и похлопала его по щеке.

— Спятила? — ласково спросил он. — Колдунья несчастная. Забудь сюда дорогу.

— Поедете до конечной станции, а там еще немного на автобусе, проведаете моего старого друга, — сказал Петр Николаевич, — раз вы себе такую работу придумали, голубчик, со стариками возиться, вот и возитесь. Поезжайте, не пожалеете. Это последние старики.

— Да бу-удет вам панихиду разводить, — в грубоватой своей манере ответил художник. — Давайте адрес.

Автобус бежал по пересеченной местности, то поднимался, то опускался, как лыжник на лыжне. Наконец встал и вывалил пассажиров в грязь.

Это было место, которое стало Москвой, но не перестало быть деревней. Грязь была деревней, и воздух был деревней. И несколько женщин деревенских вышли из автобуса, и несколько таких же сели в него. Детки резвились вокруг.

Городскими были лишь дома-башни, пришельцы-великаны.

Надо было перейти овраг, чтобы подобраться к этим домам.

А его внезапно охватила тоска. Что он делал тут, зачем штурмовал овраг, увязал в снегу и грязи. Ведь еще немного такого мельтешения — и он пропал как художник. Не работается ему, он измучился, Катю измучил. Потому, наверно, и коллекционером стал, в этом отдушина.

Он идет, в кармане у него письмо, написанное Петром Николаевичем к другу своему и бывшему коллеге по Литературному музею. «Примите моего молодого друга, талантливого художника Арсения Ивановича…» И вот он спешит, почти бежит, умирая от нетерпения, от желания поскорее увидеть не коллегу, нет, а какие-нибудь вещи его, сохраняющиеся с незапамятных времен у таких стариков, у последних стариков. Что ему надо? Все равно что… хоть даже ключик медный, хоть колокольчик ломаный, никому не нужный… Он бы его отчистил до блеска… А сколько у него колокольчиков? Когда хотят поразить воображение свежего гостя, то ведут к нему, он достопримечательность двенадцатого этажа, состоящего из многих достопримечательностей. У него колокольчики с потолка свисают. Сами не развешивают, а он, дурак, развесил. Для того чтобы услышать мужественные сдержанные похвалы: «Вот это да». Когда-нибудь он все сорвет, будут у него белый потолок и белые стены, этим он будет отличаться.

Он знал, что увидит сейчас человека блистательно образованного и интересного. Петр Николаевич сказал: «Ради этого старика не жалко и сто километров проехать. Жаль, я болен. Передайте ему мой привет».

Вот в каком-то из трех одинаковых — не отличишь — домов и живет этот старик. Арсений постоял, посмотрел на окна, потер виски и повернул обратно. Представил себе, как он сейчас начнет дрожать, все хотеть, криво улыбаться, осторожно спрашивать: а с этим вы не хотите расстаться, а у вас случайно нет рамочки левкасовой?.. Когда-то надо очухаться, когда-то — это сейчас… Будет у него белый потолок и белые стены, а потом когда-нибудь он их распишет…

Перейти на страницу:

Похожие книги