– Есть такая вещь – приворотная магия, любовные чары… Не осмеливаюсь говорить об этом ни с кем, иначе, боюсь, меня засмеют, но пора вам узнать о помраченьях в моей душе, чтобы страсть ваша утихла, из чистого уважения к ней, ибо вы знаете, что без вашей дружбы моя жизнь… – Губы д’Анжервилля коснулись ее лба у линии волос. – О, я знаю, мне никогда не следует бояться, что вы меня разочаруете! Но должна сказать вам, дорогой мой, что так же верно, как вы здесь, рядом, держите меня в объятьях, и то, что меня навещает граф Грансай. И его приходу всякий раз предшествуют многие знаменья, постепенно завладевающие всеми моими чувствами, – они их притупляют, связывают, и ничего я не могу с этим поделать… Так оно время от времени и охватывает меня… Это его пьянящее приближенье всегда отмечено неким столбняком. Затем все меняется, преображается, как по волшебству, куда б ни смотрели мои полные слез глаза… Всякий раз начинается из ничего. Я вдруг замечаю, как хороши цвета у пера куропатки, и стоит мне подумать об этом пере, как память о нем заполняет меня наслажденьем столь неизъяснимым, но таким живым!.. После я могу думать о чем угодно – о хромолитографии сцены охоты, что висела на стене у меня в комнате, когда я была ребенком, – и тут же утешающие улыбки обветренных лиц всадников вызывают у меня неопределимое ощущение довольства, любви к жизни. Меня пронизывает трепет наважденья и восторга. И это лишь начало, далее все предметы, даже самые унылые и прозаические, будничные, преображаются день ото дня… Видите эту уродливую шоколадную скатерть? – сказала Соланж, взявшись рукой за материю, словно показывая отвратительную грубость цвета. – Так вот, когда я начинаю чувствовать, что скоро меня навестит Эрве, этот самый цвет глаза вдруг видят теплым, с золотистым оттенком, он светит из глубины этого коричневого… а этот гранатовый, что на мне, – он будто становится телесно-розовым. – Соланж вскинула взгляд. – Даже этот сводчатый потолок, обычно давящий на меня, как гробница, с «его» приходом обретает легкий голубоватый оттенок, как бледные акварельные небеса Тьеполо. – Соланж указала пальцем на рельеф, украшавший главную стену трапезной, и сказала: – Смотрите, Дик, видите – даже тело Христово, будто вырубленное топором, сплошь в прямых линиях, – так вот, перед посещением и оно становится гладким и притягательным, словно возлежащий святой Себастьян, а усыпальница кажется нежной, как юное дерево. И даже надпись, суровая, как сама смерть, больше не вызывает в моей душе страха, кой эти вырезанные буквы призваны сообщать. Это означает, что Эрве уже близко, что он идет ко мне! И никогда не во сне! Мне никогда, никогда не снятся сны! Всегда днем! Не важно, где, или когда, или в каких обстоятельствах. Это невозможно предугадать. Если б я хотя бы могла приготовиться к нему – но нет же! Он неумолим, несгибаем, и я, как пленница, должна сдаться наслажденью, что становится безжалостно и неотвратимо, как сама эта надпись, и я могу перевести ее так: «Любовь непреклонна и сурова».
Соланж с трудом выбралась из объятий д’Анжервилля и встала, но тут же, казалось, задохнулась и, опершись о стол, обрушилась на него спиной, всей тяжестью прекрасного тела и осталась лежать, скрестив руки на груди, глядя в потолок.
– Да! Я зачарована, – пробормотала она, – и всякий раз, когда падаю жертвой своего наслажденья, вижу перед собой один и тот же образ, одна и та же сцена жестокости повторяется перед моим взором – горчайший миг моей жизни, наше расставанье, когда граф презрел меня. Что же это за наказанье, если оно соединяет в моей несчастной душе непроизвольную тиранию исступления с униженьем, несправедливо навлеченным на меня человеком, которого я люблю?.. Сразу после этих посещений Эрве мне хуже некуда, и я желаю смерти, как вы это много раз видели. Все опять становится мрачным и неблагодатным, как и прежде. Этот гранатово-красный больше не имеет розово-телесного блеска, он вновь становится тем же гранатным хламиды грешника, а эта шоколадного цвета скатерть, на которой я лежу, превращается в почти черный и безутешный коричневый, в какой облачаются монахи. Сами розы смердят тюрьмой, и только зеленеющие макушки пробковых дубов покалывают мою надежду.
Без единого слова д’Анжервилль губами заставил Соланж закрыть глаза, взял ее на руки, как ребенка, отнес к ней в комнату и уложил на кровать. Затем по длинному коридору с лужами от протекающих окон прошел к себе, закрылся и всю ночь читал. Время от времени он прикрывал глаза.
«Кажется, льет сильнее прежнего, – приговаривал он про себя и добавлял: – Кледализм – благородное помрачение… Господи, сохрани от искушения ввязать в него еще и мою печаль!»