Сон что-то в ней открыл. Всматриваясь в лицо Луизы, она искала корень своей обиды в ее правильных чертах, хмуром лбе, морщинистых щеках. Какая-то неоформившаяся мысль, смутная уверенность давала ей повод думать, что произошло нечто, о чем она не сохранила никаких воспоминаний. Фанни шарила в памяти в поисках образа, который никак не давался, ускользая, стоило ей приблизиться. Это была, подумалось ей, тень, тронутая унижением, усталостью и отвращением. Что произошло, какую тайну хранила Луиза, след которой Фанни не отыскать? Прошлое было лабиринтом с темными извивами, непроглядными окольными ходами. В тот день, думала она, небо было голубое, такое голубое, что казалось белым, больно смотреть; палящее солнце пламенело над городом, и шум, людской гомон, поднимаясь, растворялся в патине неба. Но это ничего не давало Фанни, ничто не подтверждало подлинности того воспоминания, существование которого она заподозрила во сне. Это всплывшее нечто было вскормлено ее разочарованием и затаенной обидой на Луизу. Мать рядом с ней казалась кроткой, точно изнуренное животное, сытая близостью, которую давало соседство их тел, покров молчания над ними. Что сделала Луиза, что совершила, чтобы заслужить столь безапелляционное обвинение от своей дочери? В том ли дело, что она так отчаянно защищала Армана, покрывала его выходки, его жестокость? Память, предательница, играла на поверхности своих вод гипнотическими бликами, и Фанни чувствовала, что может в них затеряться. Не пережила ли она тысячу раз белизну неба на своей коже, гомон Сета, гнет солнца? Не была ли она, Фанни, жертвой иллюзии, этих недосказанностей, встречающихся в каждой жизни, которые память стремится заполнить, чтобы вновь обрести целостность? Упрекнув Луизу в ее слабости, Фанни хотела добиться признания: что же обрекло ребенка, которым она была? Тягостное чувство сдавило ей грудь, дыхание перехватило. Фанни отчетливо различала все складки и изгибы на ухе Луизы, впадинки ее зрачков, сеточку сосудов на перламутре глаза, бороздки морщин на шее.
– Однажды, – сказала мать, – я была в спальне, и ты села ко мне на кровать. Ты посмотрела на меня и сказала громко и отчетливо, что ты меня не любишь, со всей убежденностью, на какую была способна. Ты сидела, упершись кулачками в перину, и ждала моего ответа. Ты хотела сделать мне больно, ожидала, что я стану тебя умолять любить меня хоть немного. Я ответила тебе, что ты и не обязана меня любить, зато я буду любить тебя, что бы ни случилось. Что ты останешься моей девочкой. Ты была вне себя, что не смогла меня задеть, и выбежала из спальни.
– Я помню, что пережила эту сцену с Леа, когда для нее существовал только Матье.
Ощущение, которое испытала Фанни тогда, как будто рассеялось, оставив в ее сознании лишь легкий осадок печали.
– А если я скажу тебе сегодня, что не люблю тебя? Что никогда тебя не любила? Не смогла полюбить?
Луиза провела рукой по щеке Фанни. От ее кожи пахло чесноком, лавровым листом и одеколоном. Пурпурные вены сбегали по предплечьям, обвивая хрупкие косточки.
– Я отвечу тебе, наверно, то же, что сказала в тот день. Ты останешься моей девочкой, что бы ни случилось.
Теперь она улыбалась, и вдруг оказалось, что их история не имеет значения: были только они вдвоем, словно парящие в нетях, где ничто не в счет, кроме этой эфемерной близости. Луиза хотела покаяться в том, что не дотянула до того, чего ждала от нее Фанни. Но Фанни подумала, что пришло время рухнуть защитным барьерам. Зародившееся в ней сомнение насчет матери было началом новой жизни: неужели Фанни всегда будет преследовать это прошлое, глухое, пагубное, тень ее отца? Надо было все принять, все простить, даже то, чего она о Луизе не знала. Простить и Армана, и смерть Леа. Она почувствовала, что может, впервые в жизни, освободиться от дочери, от ее одежды в шкафах, закрыть альбомы с фотографиями. Ей это было даже – теперь она чувствовала – необходимо. Отпустить, отрешиться от Леа, благодаря Луизе, тому, что та с детства привила Фанни. Она взяла лицо матери в ладони, ощутила просевшую под пальцами кожу, невидимый пушок, каждую шероховатость этого кожного покрова и кости черепа под ним. Фанни не сжимала, но в своих ладонях она держала мать всю целиком, сознавая, что и она в свой черед уйдет. Фанни приблизила губы ко лбу, скулам, щекам Луизы. Страстно поцеловала закрытые глаза, крылья носа, подбородок и губы матери. Она целовала ее как любовница, смакуя соль ее пота на висках, вкус ее слюны между губ, которых ошеломленная Луиза не разжимала. На первом этаже зазвонил телефон. Они пропустили несколько звонков, но близость была нарушена, и Луиза сказала срывающимся голосом:
– Надо подойти.