В красивом виде явится он нынче в Соленую Падь! И все равно не тревожился уж очень-то сильно, не переживал — стихия! Когда на этот путь нынче ступил, все могло случиться.
По дороге к Соленой Пади в селении Старая Гоньба народ хотя и видел, что Мещеряков отступает всем своим наличным и пьяным войском, но упрека ничуть не показал. Встретил хлебом-солью, просил сказать речь.
Пришлось сказать хотя и коротко, но по порядку: о революционном моменте, призвать под победоносное знамя, хорошо отматерить мировую буржуазию, тем более что женщин было почти не видать — старики и ребятишки.
Говорил Ефрем с коня, привстав в стременах, вытирая то и дело пот на лице. Все слушали, никто не мешал говорить, и единственно, заметил Ефрем, что было встречено с неодобрением — так это тарантас Евдокии Анисимовны. Не поверил никто, будто она — плененная за контрреволюцию или еще по какой-то причине. Грамотный нынче народ — с первого взгляда все понимает.
В Соленую Падь въехали не с Моряшихинской дороги, на которой стояли партизанские части — с ними Ефрем до поры, хотя бы до завтрашнего дня, встречаться не хотел, — а через знаменские ворота. Через эти же ворота Ефрем впервые вступал в Соленую Падь со своими эскадронами.
И солнце-то нынче было точь-в-точь, как и в тот раз — на закате, и так же охватывало красноватым светом зеленые кровли кузодеевских построек. Только теперь день был уже заметно короче и на площади — никого. Тихая стояла площадь, безлюдная.
Вот он и главный штаб. Тоже вроде бы притихший. В окне второго этажа дырка.
Мещеряков спешился, оставил при себе полуэскадрон, остальным велел разместиться в селе. Оставаться в полной боевой готовности и вытрезвлять все еще сильно пьяных. Распахнул дверь, резво вбежал в коридор штаба.
— А-а-а, товарищ главнокомандующий! Здравствуй, здравствуй, голубчик! Что-то тебя не видно? — встретил Мещерякова старый учитель, заместитель заведующего отделом народного образования.
— Дела!.. — Мещеряков пожал руку с прокуренными желтыми пальцами, а тогда уже посмотрел и на самого заместителя, на лохматые его брови…
— Спасибо тебе! — сказал тот. — Спасибо большое!
— Вовсе не за что!
— Ну как же это — а учителей-то ты освободил от воинской повинности! И — правильно. Это и есть высшая сознательность с твоей стороны.
Как Мещерякову представлялось: летят бумаги главного штаба, сотрудники отделов разбегаются, схватившись руками за головы, а товарищ Черненко, вслед за ней товарищ Струков один за другим прыгают через окошко со второго этажа. Через то самое и прыгают, в которое влетела недавно граната-бутылка, стукнулась в союзку мещеряковского сапога.
Не то получалось.
И дальше было не то: нигде ни души, бумаг как-то совсем мало. Побегав по отделам, Мещеряков распахнул дверь в комнату начальника главного штаба.
Светло еще было, но предметы освещались как бы по какому-то выбору одни ярко и выпукло, другие оставались почти в тени. А мелкие-мелкие осколки стекла в разную силу, но все с одинаковым и каким-то прозрачным блеском глянули на него из щелей между половиц, из-под черной, засиженной табуретки, с подоконника и даже со столовой горки.
Окно тоже таращилось круглым отверстием, и Мещеряков подумал, что граната летела тот раз как-то странно — не прямо, а вращаясь поперек. «Или это безрукие так гранаты бросают?» — удивился Мещеряков и вспомнил Толю Стрельникова в момент, когда Толя по какой-то неведомой случайности остался жив: он ведь уже был на мушке пистолета. Как раз растрепанная белая голова была на прицеле.
Постоял Мещеряков. Приблизился к столу, повернулся спиной и плотно к нему прижался. Пошел обратно к дверям, считая шаги. От стола до порога было шесть шагов и еще чуть-чуть — вершка три-четыре. На пороге обернулся, приподняв левую руку в уровень плеч, положил на нее дуло нагана.
Целился тщательно.
Выстрел был громкий, а чернильница пикнуть не успела. Осколки и капли брызнули в стороны, каждый осколок, куда бы ни упал, везде сочился, каждая капля потекла струйкой, и не фиолетовой, а почему-то черной.
Мещеряков еще постоял, поглядел и захлопнул за собой дверь. В коридоре эскадронцы потрошили мешки с бумагами. Он велел им занятие прекратить:
— Больше от вас не требуется!
Пошел на улицу.
Нет, что-то не то было…
На этом он и бросил бы дело — оно скучным получилось, — но у выхода встретился вдруг Довгаль.
— Лука? Здорово!
Довгаль шагнул навстречу. Здороваться не стал. Спросил:
— Теперь — куда пойдешь? Кого и как громить? Сходня вот еще есть, не тронутая по сей день ни белыми, ни красными. Церква тоже целая по сю пору. Да об чем говорить — тут в любого стрелить, любую постройку пожечь — и не промахнешься: все народу, Советской власти принадлежит. Что же ты стал, как пень, не жгешь, не убиваешь? — Довгаль повернулся и пошел прочь… Но уходил все медленнее, медленнее, вот-вот повернется к Мещерякову снова. И ведь повернулся. Приблизился к нему, опять заговорил: — Слышь, герой, мой-то сельский штаб — он же работает. Нормально справляет дело. Как ты можешь оставить его в целости и невредимости?