— Ты что же, Мещеряков, все еще мальчик? — сказала она. — И не понимаешь, что все может быть? Может быть, я слишком многое знала и Брусенков хотел убрать меня. Может быть, он не доверял мне больше. Может быть, я сделала уже все, что должна была сделать. Может быть, может быть, может быть… Их — сколько угодно, и каждого «может быть» достаточно, чтобы главный штаб, товарищ Брусенков убрал меня. Это его право. С этим я пришла к нему. Он не обманывал меня, я — его. Если же кто-то из нас к этому не готов в любую минуту — тогда ему не надо начинать то, что начали мы. А если без этого убеждения он все-таки начал — он преступник. Рядовой или главнокомандующий — он преступник!
— Девка-то! А-а-а? — вздохнул урманный главком.
…Больше суток Тася Черненко провела под арестом в кладовой вот этой же протяжинской избы, а потом был допрос — и опять в этой самой комнате с белым крестом на темном дощатом потолке. Разбитая зеленая бутыль и тогда лежала на полу. А нынче Тася Черненко с новой силой почувствовала свою решимость — всею жизнью, всею смертью принадлежать единственному. Она хотела научиться и научилась принадлежать до конца.
Она пришла в Соленую Падь городским ребенком, но решительность разрушила ее ребячество. Она начала с какого-то мелкого и вздорного случая, бросив родителей, Высшие курсы, сестер, любимого человека… Но случай не мог быть случайным: не в тот, так в другой какой-то день, не как девчонка, а как женщина, как человек, как человечество — рано или поздно она поступила бы так же! И чем нелепее, нескладнее, смешнее могло показаться ее бегство в Соленую Падь, тем значительнее было то, к чему она пришла. Если уж детский порыв привел ее сюда — значит, сюда вели все дороги, значит, борьба, в которую она вступила здесь, была всеобъемлющей, единственной в своей значительности и неизбежности. Была тем, что позволяет человеку жить без страха хотя бы сто, двести, тысячу лет или умереть сию же секунду…
Об этом и сказала Тася Черненко на допросе в первый и в последний раз в жизни — это не произносится дважды. Сказала, не обратив ни малейшего внимания на интеллигентность Петровича, не убоявшись сцены излияния одного интеллигента перед другим.
И Петрович слушал и слушал ее тогда, поглядывая на нее чуть наивными темными глазами из-под белесоватых бровей и дешевеньких очков. Не спорил, не возражал — понимал ее, и больше ничего. Допроса не было.
И только непонятным, удивительным было тогда его поведение — выслушав Тасю, он заговорил о Мещерякове.
Тася засмеялась над ним, над его наивностью и сказала, что Мещеряков кажущийся герой, озабочен тем, чтобы сохранить свою собственную жизнь и тоже свою собственную мерлушковую папаху!
Следователь согласился: «Он этим озабочен. Очень!»
Командир полка красных соколов — шахтеров и штрафников, недавних контрреволюционеров, — отчаянно смелый, искал близости с Мещеряковым. Смешно!
А допрос все-таки был. У нее что-то выведывали и выведывали…
Тася насторожилась, собралась. На этот раз она хотела разглядеть Петровича. Ей это было необходимо. Без этого не могла.
А у того появился новый противник.