— Мы в подпольях скрывались, в кустах и борах, призывали массы следовать за собой, как за передовыми борцами справедливости. Ждали той счастливой минуты прозрения масс. Они — прозрели. Пошли за нами. А мы? Что у нас оказалось за душой, кроме имени? Мало. Либо вовсе ничего. А может, Ефрем, у нас все есть? Только пользоваться мы не умеем этим всем? Того гляди — все испортим окончательно. Вот ты — понимаешь ли меня? А тебе надо понять. Понять раз и навсегда — у нас мозоли от истинного труда, у нас готовность любую минуту помереть за справедливое дело. У нас — ни корысти, ни роскоши. Ни желания поставить себе в личное услужение другого человека, кухарку, подметалу какого — только равенство! Вот что у нас! Теперь спрошу: или этого все еще мало для истинной сознательности? Когда ты снова не ответил, то скажу я: мне мало всего этого. Оказалось — мало! И потому я не сделал подлинного партийного собрания на Сузунцевской заимке. Не сумел! Хотел сделать, собрал партийцев, а партии все одно не получилось, получился один лишь разговор. Одни слова. И хотя бы — о чем. А то — о картинках сам же я и затеял разговор, с большого сбился на малое и ненастоящее. И не услышал я тогда товарища Петровича, не понял его упрека и требования. Опять не хватило сознательности. И сколько через меня произошло впоследствии урону общему делу — немыслимо сказать! Тебя и Брусенкова нынче обсуждали, я молчал: искал подхода к самому себе, чтобы и с меня спросили бы по всей строгости, по всей ответственности перед будущим светлым человечеством. Искал — не нашел. Искал как бы пойти на тебя с самым беспощадным, самым жестоким приговором — за разгон главного штаба, за все-все прочее — и не нашел. Не смог! Почему?! Сам удивляюсь! Но по крайности я теперь знаю: когда она у меня будет, сознательность, — прежде всего другого я скажу, за что и как я подсудный перед партией! Скажу… И все ж таки не до конца тяжело у меня на душе, Ефрем! Нет! Ибо нынешнее наше собрание было уже партийным. Не я, так товарищ Петрович, товарищ Кондратьев с товарищем Говоровым его сделали — надумали и осуществили наше чрезвычайное совещание. Они уже смогли. И коряво, а все ж таки было у нас нынче, как должно быть во веки веков, то есть идея пошла впереди власти! Впереди всего другого! Запомни этот день, Ефрем! Он — первый с прошлого году, подобного не было, не могли мы сызнова партийно восстановиться. Нынче — произошло.

— Я, Довгаль, понял. Хотя и не сразу, а в ту минуту, как товарищ Жгун сказал свое первое слово.

— Тогда, Ефрем, ты понял нынче все! Все на свете! И — навсегда! И не напрасно я верил, что твоя идейность в решительный миг станет превыше всего. Хотя и не буду зря говорить: снова и снова боялся за тебя. Зря либо нет?

— Нет, — сказал Мещеряков. — Нет, не зря!

— Ну, теперь это уже прошлое! Теперь — делать победу над врагом до соединения с Красной Армией и российской Советской властью, с товарищем Лениным. А тогда уже не останется в нас заблуждений. Тогда сразу будет видно, кто Советской власти служит, кто делает из нее службу себе! Тогда и сделаем — окончательно, раз навсегда, разберемся между собою.

<p>ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ</p>

Сама-то степь и та сбилась нынче с пути: косые, просвеченные тусклым солнцем дожди набегали и тут же уходили — ни вёдро, ни ненастье; солнце было видно при дожде, а без дождя оно скрывалось в пестрых тучах. Последнюю листву с березовых колков сорвали и понесли необычайные в осеннюю пору южные ветры, в урман понесли. В засохшей было траве прозелень появилась, в зеленых камышах вокруг озер — желтые пятна. На сизых шапках стогов — бурые лоскутки.

А ведь она и всегда-то была необычная, эта степь, — непонятная, неузнанная…

Уже сколько тысяч лет лежали степи — Нагорная и Понизовская, — лежали под небом среди других степей, гор и болот, глядели, немые, в небеса пресными, чуть солеными, солоноватыми, слезно-горькими озерами.

Жадные, истомившиеся по земле приходили в степь люди. Земли было — из края в край. Без межей, без запретов, без законов. Разной земли черноземной, болотной, песчаной, плоской, бугристой…

Были на земле места голые, как пасмурное небо — в один тон, в один цвет: не на что глянуть, нет ничего, обо что бы споткнуться. Земля для незрячих.

Были леса — березовые, поразбросанные вперемежку с озерами, а по невысоким грядам золотисто-желтых крупных зерен песка были ленты сосновых боров с редким подростом. Вековые сосны в бурой коре от века изрыты глубокими трещинами.

Были займища с глухими, стебель к стеблю, камышами, без прогляда, без луговинки, была чуть припорошенная типчаковой травкой землистая пыль.

Земля из края в край…

Как жить на этой земле? Как начинать?

И земля ли это была, степь ли это была? Кто и когда назвал ее землею и степью? Почему назвал?

Что найдешь на ней на разной — не до конца степной, не до конца лесистой, не до конца болотной и травяной? Как угадаешь взять ее в руки, какой скот водить по ней, какой сеять хлеб? Какого нужно пота этой земле, какой крови и веры?

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека «Пятьдесят лет советского романа»

Похожие книги