Товарищи! Я спрашиваю: может, мы революцию делаем того ради, чтобы после партийцы картинки подешевше покупали? Может, для этого мы и свою и чужую кровь проливаем? Да ежели мы, все члены нашей самой чистой в мире партии, увешаем избы свои картинками, не глядя, что сосед, может, в ту минуту о куске думает и вообще в два, а может, и в три раза в имущественном положении меньше тебя имеет, — какое мы покажем тогда движение к своему будущему, к свободе, к равенству и к братству? Ведь ежели мы способные только других агитировать, а сами будем больше всех руками своими брать так мы не то что коммунизм устроим, мы его навек тем самым погубим? Ведь идея — она же не сама по себе, ее глазами не углядишь, руками не нащупаешь, она — это мы с вами! Она для всех масс такая и есть, какими мы с вами для них являемся. Мы — члены партийной ячейки! Нас — горстка, а мы большевиками себя называем, ничуть не стесняемся перед любой массой. Почему? Потому что все светлое и большое в людях мы на себя берем и не глядим, что нам от этого тяжельше других будет, не жалуемся, тяжестью своей не хвастаем… Но замыкаться с картинкой в своей избе — это недопустимо, и для всех нас это немыслимый пример! За идею, хотя бы за самую справедливую, себя не спрячешь сроду — глупая мысль! Наоборот, ты завсегда наперед ее идешь, а она уже за тобой следует, за каждым твоим шагом!..
Когда Довгалю пришла эта мысль — собрать партийцев, жителей Соленой Пади, не дожидаясь ни луговского, ни других штабов, которые ставили вопрос о партийном собрании всей Освобожденной территории, он еще не знал — правильно ли он делает? Но тут, на собрании, сомнения его рассеялись, тут радость захлестнула его — стоило только ему поглядеть на людей.
Кто торжественно и тихо, а кто шумно и нетерпеливо, но все переживали нынче эту же радость — встречи.
Не радовался только один Болезин. Он еще перед началом собрания подошел к Довгалю, глянул узкими глазками и сказал сердито:
— А все ж таки ты сатрап, Лука!
Довгаль вздрогнул. Изменился в лице…
— Сейчас разъясню! — ответил он Болезину. — Чтобы всем было нынче слышно и понятно, кто ты есть, что за человек! Чтобы раз и навсегда пресечь тебя!
И Довгаль взошел на колоду, поднял руку, заговорил… А теперь он кончал свою речь горячо и страстно.
— А когда вернется наша родная Советская власть, она партийцев таких, таких Болезиных Никишек, самих заместо безобразных картинок к позорному столбу будет строго пригвазживать, — говорил он. — Но даже и без Советской власти, когда у тебя хватило ума вступить в партийные ряды, должно хватить его, чтобы ты сам себя намертво за этот свой поступок засудил. Ты вглядись в себя, и если твоя партийная совесть молчит — то лучше встань и выйди отседа раз и навсегда!
Довгаль наконец замолк.
А навстречу поднялся из рядов Болезин. Он поднялся и молча, медленно, шаг за шагом пошел, держа руки за спиной, в руках — картуз. Тропинка огибала амбар, прижималась к торцовой амбарной стене и еще раз сворачивала за угол, к коновязи…
Но по этой ближней тропинке Болезин не пошел — пошел по другой, едва заметной среди все еще густо-зеленой гусиной травки, под ветви двуствольной и черной от древности сосны с усохшими ветвями.
Под ними он остановился, обернулся к собранию:
— Совсем? Или как?
Никто ему не ответил. Он еще прошел, еще обернулся:
— Совсем? Из-за картинки кто же вычеркивает человека с партии? — Еще раз обернулся, теперь уже крикнул в полный голос: — Больше меня здесь никто не совершил? Да? Я один только и есть виноватый? Эта картинка — она же не просто так, — меня к ей революция приблизила. А ты — попрекаешь? Да?
Довгаль задумался, не ответил, и, чувствуя замешательство Довгаля, Болезин спросил еще раз:
— Один! Да?
Но теперь Довгаль уже отвечал ему:
— Тебе легче, когда бы ты не один был такой — больной личной собственностью? Тебе от этого радостно, когда бы ты не один заразой болел? Вот и понятно, почему революция с трудом и тягостью делается не только всем народом, но даже самой революционной его партийной частью! От твоей, Болезин, картинки тень падает на мировую революцию!
Болезин махнул рукой и ушел, огибая угол высокого амбара.
Довгаль махнул ему тоже и застыл неподвижно на колоде — ему показалось, из-за угла вот-вот выйдут Брусенков и Мещеряков.
У него уже готова была к ним речь, готовы были особенные слова, против которых ни тот, ни другой устоять не смог бы.
Это утром, в избе Тольки Стрельникова, Довгаль был одинок и слов у него было в обрез.
То были тяжкие минуты, тяжкие часы, а здесь Довгаль чувствовал торжество и силу своего убеждения.
Мещерякова не было, Брусенкова тоже, предстояло их ждать, но ожидание не тяготило Довгаля.