— Ты хотя бы голос подала, товарищ Черненко! — удивился Мещеряков. — А ну, ребята, развяжите попроворнее девку-то!.. Товарища Черненку! — И сам принялся Тасю развязывать. — Ты гляди, веревка у их на этот случай припасенная была! Добрая веревка! Ну, закоченели руки-то?
Черненко обернула желтое, словно у китаянки, лицо с большими черными глазами. Глаза тоже пожелтели при этом повороте, она как-то странно улыбнулась, будто почувствовала их желтизну. И только. Ничего не сказала.
Подошел коновод с конями:
— Товарищ главнокомандующий, твой-то гнедой-то — в ногу пулей поцарапанный! Это, видать, когда они с другой стороны палили, и произошло.
— Не может быть? — воскликнул Мещеряков, бросился к гнедому щупать рану. — Это как же мне завтра без коня-то, а? Ну, какой же я буду без гнедого? — Посмотрел в сторону Таси Черненко, сказал тихо: — Нет, это точно: от баб солдату удачи нет! Неужто и правда нет?..
Запрягли одну лошадь в тарантас. Гнедого привязали поводом. Мещеряков сел рядом с Тасей Черненко, стал ее разглядывать.
— Ну, и что же ты? — спросил он чуть спустя. — И слез у тебя нету на такой случай? Или от страху нету их?!
— Мне не страшно, товарищ Мещеряков, — сказала Тася.
— Ну, чего врать-то? Наговаривать на себя? Или, может, они стукнули тебя чем? Сознание искалечили?
— Я сама по себе не боялась…
Мещеряков долго молчал, после проговорил задумчиво:
— Ну, тогда вовсе худое твое дело, девка. Вовсе худое!
— Наоборот. Разве бояться — лучше?
— Так не об этом же разговор — лучше либо хуже. Когда боятся-то живые люди, так разве об этом думают? Неужели тебе в голову не пришло, что они с тобой могли сделать?
— Мне не страшно…
— Дура! Дура и есть: когда тебе не страшно, так хотя бы молчала об этом! — И Мещеряков сплюнул на дорогу.
Тася сказала:
— Ну, как вам объяснить, Ефрем Николаевич. — Она называла Мещерякова и на «вы» и на «ты», это ее раздражало. Она начала фразу снова: — Как тебе объяснить…
— Да не объясняй, ради бога, никак! Ни мне, ни вам — никому не объясняй!
Но тут она обернулась к Мещерякову, схватила его обеими руками за плечо и сказала:
— Все говорят о жертвах, о готовности принести себя в жертву, но только никто не решается этого сделать! До конца. Никто из людей, среди которых я выросла. А я — решилась. Неужели непонятно?
— Конечно, непонятно! У тебя же мать есть? Она — живая женщина, а хотя бы и помершая, так ей не все равно было — какая ты станешь? Ты тоже матерью должна быть, хотя бы при какой жертве. — Еще подумав, будто послушав, как перестукиваются под колесами корни кустарника, Мещеряков уже тише сказал: Не люблю я, слышь, людей, которым жизнь не мила! А уже про этаких баб так и говорить не приходится — отрава. Такой нынче решит: ему собственная жизнь ненужная, а завтра он так же и об моей жизни подумает! Мне это не глянется.
— Товарищ главнокомандующий, неужели ты боишься смерти?
— Так я же не против того, чтобы живым быть. Не против. А на кой черт такая жизнь, при которой смерти не боишься? На это мне голова дана, и глаза, и уши, и даже оружие: защищаться самому, других защищать от смерти!
— Умереть ради других — и тебе страшно?
— А я-то чем хуже других? Что-то все нынче: «Другие, другие!» Все за других. Кто же за себя-то? И я не другой, что ли? Я за тех, других, когда они за меня. Вот какое у меня условие. А когда они категорически требуют моей жизни, то я погляжу, стоит ли с такими связываться?
— И вот так ты делаешь революцию? Товарищ Мещеряков?
— Вот так и делаю. И двадцать тысяч мужиков, которые в нашей армии, тоже так делают, из того же расчета: жить, а не помирать. Они воюют не только за себя, за себя — это даже скучно, за счастье своих детей — это уже гораздо веселее. Но и двадцать тысяч счастливых вдов после себя оставить, да сто тысяч ребятишек-безотцовщины, да сколько еще престарелых родителей нет, ни для кого не расчет. Разве что для самого лютого врага.
— Завтра у тебя сражение, Мещеряков?
— Что из того?
— Понадобится тебе ради верной победы бросить всех людей на верную смерть — бросишь?
— Нет. Не брошу. Какая же это будет верная победа? Я отступлю. Буду ждать победы для живых. Не для мертвых. И пусть народ губит враг народа, а не друг ему. И знаешь еще что, товарищ Черненко, давай кончим наш с тобой разговор. Спасать тебя куда ни шло. А разговаривать с тобой после того… Правда, что сроду не поймешь, где найдешь, где потеряешь… Ты и сама сказала: завтра у меня сражение, не порти мне его уже сегодня.
— Так ты что же, боишься революции? Сам ее делаешь, и сам же боишься? Так ты трусливый, товарищ Мещеряков? Как заяц? Мне стыдно, что ты меня спасал!
Мещеряков как будто и в самом деле трусливо оглянулся — три нечеткие темные фигуры всадников двигались чуть позади, вели разговоры между собой, но за топотом копыт слов нельзя было разобрать. «Ну, значит, и нашу беседу им тоже не слыхать! — подумал Мещеряков. — Тем более колеса под тарантасом громко стукают. Смазанные, слава богу, плохо…»
Поперхнувшимся, тонким и противным каким-то голоском сказал Тасе:
— Слишком большую глупость говоришь ты человеку, товарищ Черненко. Слишком!