Прояснялась полоска неба над крышами – сначала сизая и узкая. Она ползла в небо, заботливо выдвигая из сумерек даже самый захудалый дом. Но я успевал пройти много площадей и улиц, прежде чем солнце зажигало стекла домов. Первыми вспыхивали окна под крышами самых рослых домов. Эти открытые, намытые ряды окон не признавали ставен. Свет играл в неровностях, выщупывал неровности и гасил черноту все новых и новых этажей. Здесь помещались конторы фирм, бюро, учреждения.
А внизу навстречу шагам выходили все новые и новые мостовые. Не прерывались вереницы автомобилей, приткнутых к тротуарам. Окна жилых домов были слепы крашеными деревянными ставнями. У домов пообшарпанней ставни были оржавлены дождями и темнели доски из-под пузырей отсохшей краски. Дворники сгоняли лужи к стокам. Тени жались к стенам. В центре города нарастал грохот нового дня.
Мужчина в спецовке и сапогах прилаживал лестницу к афишной тумбе – у этого места я обычно выходил на авеню Жан Жореса. Сверху тумбу опоясывала повторяющаяся надпись: «Национальная лотерея. Тираж в среду». Лестница упиралась в тумбу длинными зубьями. Рабочий сноровисто соскребывал афишу. На тротуаре рядом с рулоном афиш, обмякнув, стояла сумка. Там всегда был сверток и пузатая оплетенная бутылка. Дворник, покуривая, комментировал рекламные объявления. Они не скучали, потому что еще задолго, как замечали меня, я слышал хохот. На второй день они уже здоровались со мной. И дворник спрашивал меня: «Национальная лотерея – как вам это нравится? Не меньше и не больше как национальная! Вы видели, месье, чтобы кто-нибудь выигрывал в национальную лотерею?» И всякий раз вместо меня отвечал этот расклейщик афиш: «Нет, нет, скачки! Только бы свести знакомства…
Это вернее».
«По тебе видать, что это за знакомства, – говорил дворник, – по-прежнему клеишь эти бумажки. – И спрашивал: – А скачки эти тоже национальные?..»
Бесполезно было и пытаться понять их скороговорку. К тому ж там попадались и такие слова, которых нет ни в одном справочнике.
Диковинно безлюдными были знакомые с детства по книгам площади и набережные. И еще неотравленным было дыхание города. В садах и скверах туман окроплял деревья и кусты. Но в тесных закоулках воздух затхло отдавал каменной сыростью и плесенью. Осклизло лоснящимися были скамейки, покойным и чистым – небо.
Туман клочьями уходил в небо. Город закладывали тучи. Но к часам семи-восьми снова проглядывало солнце. Небо выплескивало голубизну и белые-белые облака. Но к полудню марево размывало краски. И белые облака сливались с мерцающей дымкой.
Тускло пятнало солнце Сену. Вода закручивалась возле опор, разбегалась зыбью, внезапно застывала гладью, чтобы слиться с бороздами течения.
Кварталы домов дробили потоки автомобилей и людей. Дрожали мостовые, стены домов, и удушливой синью стлались выхлопные газы.
Я возвращался автобусами. Это было долго и утомительно, но я видел город. Я всегда ехал к авеню Жана Жореса, а уж оттуда находил дорогу к пансионату. Двадцать пятым маршрутом автобуса можно было прочесать авеню Жана Жореса из конца в конец. Но проще всего было добраться автобусами до площади Республики, а оттуда к Северному вокзалу. На этой площади сходилось много маршрутов. Автомобили крутили по площади, как карусель.
Занятия в институте смахивали на рекламное шоу. Я не мог бы с уверенностью сказать, кого было больше- зевак, репортеров или специалистов. Выкладываться ради этой игры в спорт не имело смысла. На вопросы не скупились, но они были далеки от подлинного интереса к нашему делу. Потом меня окружали, щупали, цокали языком, фотографировали, рассказывали, какими они были сами сильными атлетами.
На ночь в пансионате я штудировал путеводители. Однако с утра не отправлялся созерцать арены Лютеции, Багателль, башню Сен-Жак, Бурбонский дворец, особняк Карнавале, дворец Кюни… – я снова шел в город последних ночных теней, обещаний нового дня и шел, сколько доставало сил. Я старался запомнить этот город дней, часов и людей моей жизни.
И, как люди, меня влекли деревья. Их в Париже достаточно- почтенных деревьев, возраст которых века. На них наталкиваешься повсюду. Утром, когда еще ночь и тишина глазасты, я трогал их ладонями. Еще в детстве по дороге в школу я украдкой просекал мелком на одном из стволиков сиреневого куста черточку. Я хотел, чтобы сбылись мои мечты. И просекал мелком черточки год за годом и все на одном и том же месте. До сих пор помню шероховатость коры и какой она была в мороз, иней, дождь. И как неподатливы и хлестки были ветки зимой. И как за листьями было радостно просекать эти черточки. И листья всегда шелестели по-разному. Рукав всегда намокал после дождя…
Не единожды я приходил к Консьержери. Прокопченные стены, утопленные слуховые оконца, готическая плиточная крыша, стрельчатая дверь за двумя решетками, которую охраняли Серебряная башня и башня Цезаря. А там просторный парадный двор, прозванный Майским. Торжественно-величавая лестница, как в наших екатерининских дворцах, и строй изящных фонарей. Но все это я увидел потом.