– Оставь ты его, – Аркадий кивнул на меня и открыл дверь. Дверь была высокой и так же озолочена линиями барокко. Линиями солнечной радости. Обе створки двери были белые и очень высокие.
Город лежал под солнцем. И опять в предвечернем мареве расплывались белые облака. Паруса облаков…
Комната теряла определенность в сумерках. Слова мои были бесцветны и пусты. Я отвечал Гребневу готовыми фразами. Они освобождали мозг. Я мог спокойно вслушиваться в ритм предметов, становиться частью этого ритма. Слышать ритм огромного города.
Вернулся Аркадий и расставил тарелки. Потом снова вышел и вернулся с вентилятором. Поставил его на чайный столик и включил. И блаженная прохлада посрамила позолоту времен. Замерли и сникли в креслах шелка шлейфов, камзолов. И галантные жесты уступили безмолвию истомы. Воздух плавно закрутил по комнате. В тенях шевельнулись и пропали парики, букли, лики гравюр…
Аркадий затеял спор с Гребневым о достоинствах певицы Матье. Аркадий утверждал, что у великой Пиаф слишком много металла в голосе. Гребнев выстраивал свои формулы.
Я кивал, соглашаясь с обоими. Впервые за много лет, если не считать нескольких дней охоты за Вологдой, у меня был перерыв. Целых две недели!
Ребята чокались. Я только поднимал пустую рюмку. Но мне было очень хорошо. Чувство свободы, независимости от тренировки пьянили. И там за дрожащим в зное небе я видел белые облака. Белые паруса пятнали небо.
Я был, что называется, «комме иль фо». Я вежливо кивал, хотя мне было совершенно безразлично, о чем говорят мои хозяева. Я ел, хвалил Аркадия. А сам наслаждался расслабленностью мышц. Мне было приятно от мысли, что ни сегодня, ни завтра, ни во все эти дни мне не надо взводить себя необходимостью брать «железо», быть настороже. Таких чувств было очень мало в моей жизни. Я просто дурел от них…
– Жарков тебя обожает, – сказал Аркадий. – Что ни статья, все об одном: необходимо выставить двух «полутяжей»: Баженова и Желтова. А тебя, выходит, побоку?..
– Пусть пишет, пусть… – сказал я.
Сквознячок славно холодил. Я протянул к вентилятору руки.
Аркадий засмеялся:
– Ты уверен, что он думает именно о сборной?
– Жарков очень опытный тренер. Верно?-сказал Гребнев.
– Очень опытный, – подтвердил я.
И я впервые понял, что будет означать для меня срыв на соревнованиях. Я знал все последствия, но почувствовал с такой ясностью впервые.
«…Жарков сам выступал, – думал я. – Вряд ли кто поверит, что у меня может быть будущее. Уж в этом случае выведут из сборной – факт! И правильно – какие еще могут быть доказательства? Результат, только результат! Значит, работать без срывов и убедительно…»
– Торнтон в Париже, – сказал Гребнев.
– А это что за гусь? – спросил я.
– Ты же снял его рекорд в жиме! – Аркадий наклонился ко мне. – Торнтон!
– Торнтон! Ричард Торнтон?!
– Гастролирует. С семи вечера каждый день. Еще два представления, – сказал Гребнев.
– Я сейчас же поеду! Я должен поехать!
– Вот здорово! – сказал Аркадий. – Чур с тобой!
– В таком случае и я, – сказал Гребнев. – Мой кар к вашим услугам. Ну-ка, Аркаша, кофейные зернышки!
– Кофе, потом зернышки, – сказал Аркадий. – Я приберу, потом поедем.
– А сколько лет Торнтону? – спросил меня Гребнев.
– Было девятнадцать, когда он ушел из любительского спорта, – сказал Аркадий. – Хотите или нет, а по рюмке «Бенедектина» вы отведаете. Это же избранный напиток самого Атоса!
– И за д'Артаньяна тоже будем пить? – спросил Гребнев. – Слава богу, что он, как истый француз, к тому же дворянин, не пил водку.
Я попробовал ликер и похвалил.
За шагами Аркадия вернулась тишина. И звон этой тишины. И размытость предметов в углах. И вся приглушенность этого маревного неба…
У купальниц едва уловимый апельсиновый аромат – это воспоминание неожиданно и физически ощутимо. Сквозняк перебирает белые занавески. В его запахах – запахи земли, влажной, размягченной росой; смородины, уже нагретой утренним солнцем, и болотца за деревней. На болотце жирная трава и крупные приметные цветы. Вчера эту траву и цветы положили косами. Воздух чист. И солнечный луч на подоконнике ослепителен. Жестковато трутся на ветру листья тополя… К болотцу по холму сбегает ракитовая роща. Холодок тени накрывает колодец. В швах сруба мох. Трава вытоптана и земля заплескана водой Низкорослые пучки трав ведут тропинку. И вода в ведрах очень темная. И в них отражения неба.
Темная гладь четкостей. И ленивое солнце в этой глади… Ветерок студит тело. Я чувствовал каждый каприз мышцы… Над обрывом знойно дымился воздух и, перепархивая, перекликались жаворонки, овсянки, реполовы. И жулан нанизывал на сучья высохшего куста зеленых кобылок. И розоватой была на солнце его белая грудь. А в дождь воду в ведрах дырявят тугие белые струи. И в черноте воды дрожат осколки отражений…
К коромыслу с ведрами я прихватывал и третье ведро. Мне нравилось упругое сопротивление тяжести. Нравилось преодоление этой тяжести, поступь затяжеленного шага.