– Как же ты мне надоел! – ворчит Цорн и снова наливает водку.
Хенриксон в черном свитере. У него тонкие, но мускулистые руки. Он совсем не закован мускулами. Мне всегда по душе спортивная раскованность движении.
– Много слышал о вас, – говорит Хенриксон. Цорн переводит за ним, потом достает из портфеля книгу. Говорит Хенриксону:
– Исследование по органической химии. Уж это ты не читал.
У Цорна актерская дикция. Говорит, не съедая окончаний. И «р» у него чистое, раскатистое, не глухое.
– А как тебе Билл Хэзлак? – Цорн вытаскивает из кармана томик в сафьяновом переплете.
– В этом жанре мне по душе другие авторы.
– Ну и читай их! – Цорн раздраженно засовывает книги в портфель. – Слава богу, Хэзлак писал не для таких! Не нравится – не читай! Писатель обращается к тому, кому понятен. Если угодно, он обращается к своим сообщникам. К тем, кому нужен. К тем, кто нуждается в нем. Зачем это стремление унизить то, что непонятно и не в твоем характере?..
– Лучше выпей, – говорит Хенриксон. – Остуди свой пыл, чернокнижник.
– Еще совестлив, – кивает на Хенриксона Цорн. – А есть и такие, которые не гнушаются марать все, что нe в их вкусе. Они, как политики, полагают, будто истина только у них. Разве новому для утверждения обязательно презирать или пачкать старое? Новое должно утверждать себя качеством, мощью, совершенством. В ценностях старого гармонии нового.
У Хенриксона выразительный рот. В нем оттенки всех чувств. Смена всех чувств.
Цорн делает большой глоток водки. Бормочет:
– Словами дражайшего поэта: принимаю ликерный душ!
– Водочный душ, – замечаю я.
Мерно перескакивает секундная стрелка на моих часах. Время! Скоро мое время! Рекорд ждет… Цорн поворачивается ко мне и читает:
– И выцвели цветков соблазны и названья… – Он читает с иронией. Потом пускается в спор с Хенриксоном.
– Если можно, переводи, – прошу я Цорна.
Я не сразу понимаю их, когда они переходят на французский. Я не настолько владею языком.
– …Вольтер был несносным лишь для злых и глупцов, – чеканит Цорн. – Великие скептики боролись с невежеством, которое отупляет, с заблуждениями, которые закабаляют, с нетерпимостью, которая тиранит, и с жестокостью, которая, глумясь, торжествует. Их принимали за шутов и дозволяли плясать, фиглярничать, лицедействовать. Но тысячи раз прав Анатоль Франс! Постоянная ирония – лишь выражение их отчаяния. Гении этой литературы смеются, дабы не плакать. Маска шута! Славная маска, спасительная маска!..
Хенриксон приник к спинке кресла. Я почти не сомневаюсь: встречал его.
– …Кто входит гостем в дом тирана, становится его рабом, – продолжает Цорн. – Сие превосходно осознавали Рабле, Сервантес, Вольтер, Руссо. В обществе наживы человек не может не мельчать. Его стирают механизмы общества, подгоняют под шаблон, вминают в шаблон. Да, да, я отрицаю, но это не значит, что у меня нет веры, милейший Гуго! Вспомни притчу Дидро: дабы найти дорогу ночью в дремучем лесу, у меня есть слабый огонек, подходит богослов и задувает его. И я должен питать благодарность к этому богослову?.. А кто такие Мальцан, Гэйдж, Готше, как не богословы? Скепсис – выражение слабости? Вольтер – сварливый старик? Гуго, ты вопрошаешь по-евангельски; как можете говорить для добра, если вы злы?…