Дед с Алкой чистят картошку, мы с Шурой, как технически наиболее сведущие в доме, конечно, заняты примусом. Ровно гудящий, с синим венцом пламени, окольцованный раскаленным докрасна колпачком, примус то напоминает диковинную розу, то яростного бойцовского петуха, готового ринуться на своего соперника. Мерцающее золото и черный прах сажи, пунцовую зарю и голубизну неба — четыре стихии соединил и воплотил в себе примус, на котором варится наш супчик из картошки в дорогих рыночных сапожках.
Тетя Клава уже в который раз удивляется — как это Шуре удается добиться такого пламени, такого горения от старого примуса, который у нее или коптит или вовсе не горит! Холера, а не примус!
— А как вам удается начистить холеру до солнечного сияния? — отвечает комплиментом Шура. Но спохватывается: — Зря ныне баб на инженеров учат! Не ваша стать… Тоже бед натворим. Люди-людишки, — с напускным презрением и негромко ворчит Шура. С притворным равнодушием поворачивается он спиной к примусу — уверен, мол, не подведет! Вытирая тряпкой руки от копоти и керосина, Шура тихо говорит: — Знаешь, и жалко их, и глаза не глядели бы…
После обеда Алка первая умчалась на улицу — доигрывать в классы с дворовыми подружками. За время пребывания в интернате — Алка там дельная помощница тете Клаве — она уже успела соскучиться по своим подружкам и спешит наверстать упущенное. Затем отец Петр уходит к своему шезлонгу. На быструю руку помыв посуду, тетя Клава спешит к своим, приютским. Дома она только бывает, на работе — она живет. Размахивая похожим на безмачтовый корабль ридикюлем, она размашисто шагает к калитке. Длинная и узкая — еще, верно, с курсистских времен, — юбка издает сухой треск на ходу. Тетю Клаву в два прыжка настигает коза. Глаза полны укора: про меня забыла, хозяйка! Тетя Клава торопливо гладит безрогую голову козы, но та, видимо, не желает довольствоваться одной платонической любовью хозяйки. И ее тетя Клава избаловала, коза поэтому требовательна и обидчива.
Тетя Клава вздохнула, поворачивает обратно, достает за дверью газетный сверток с картофельными очистками и двумя раздавленными помидорами и прямо на крыльце старательно расстилает перед козой газету. Можно подумать, что главное для козы именно в этой, словно для чтения, расстеленной газете. Коза теперь и вовсе равнодушно принимает последние знаки внимания тети Клавы в виде поглаживаний по безрогому темени и под мордой. Коза почему-то спешит поскорей справиться со своей пайкой. Словно уверена, что ее за это поощрят. Ей невдомек, что люди сами недоедают, но есть в них дух, есть «надо», работают, не обратясь в нытиков и кисляев. Разум животного не бьется над вечными вопросами людскими — «почему»? Все его сознание продиктовано пищеварением, все выражено в бесхитростном — «дай»! Косящийся на калитку круглый, весь из зрачка с золотым ободком глаз козы уже чуть меньше печален, в нем легкий блик, похожий на недоумение. Коза прислушивается к чему-то. Может, и в ней зародилось первое почему? Почему люди не хотят дать ей вполне ощутимую, а не иллюзорно-дразнящую сытость? Ведь только сытость — в отличие от людей ей больше ничего не нужно, чтоб она признала прекрасным бытие…
С визгом прыгают по своим меловым клеткам-классам девочки, подружки Алки. Классами изрисована вся земля двора, все дворы города в этих классах. Мальчиков — тех тянет на улицу, подальше от дома. Девочки, как верные хранительницы очага домашнего, целыми днями прыгают по меловым квадратам своих дворов. Мало им школьных классов, еще и здесь — классы! Отец Петр уже подремывает в своем шезлонге. Ветер медленно перебирает страницы упавшей на землю книги. Коза задумчиво смотрит на калитку — не появится ли там тетя Клава? Солнце, предзакатное и потускневшее, через край крыши, точно прячась за трубу, с вялым любопытством заглядывает во двор. То самое солнце, о котором еще в прошлом, сытном и благополучном году пели обывательские патефоны и медные трубы оркестра в городском парке, что оно «нежно с морем прощалось», теперь, кажется, подобно козе, недоумевает. Не понимает оно людей, их странную жизнь, полную забот, страстей и неисполненных желаний.