Духовное обирание, проводимое большевиками, еще более интенсивно чем физическое, повело к тому, что значительный процент российской интеллигенции всех возрастов ушел в своего рода внутреннюю эмиграцию. На своем пути я встречу немало этих эмигрантов. При советской власти они внешне ничем не отличались от обычных советских обывателей. Но внутренне они жили необычной для этих обывателей духовной жизнью. Они писали стихи, повести и романы, которые в СССР напечатать нельзя. Они работали над философскими и религиозными вопросами, о которых в СССР нельзя было даже говорить вслух. Они тайком пожирали запрещенную литературу, поскольку последняя попадала в их руки. То обстоятельство, что они все это делали не ради славы или гонорара и редко имели возможность даже поделиться с кем-либо плодами своей духовной жизни (были случаи, когда первым слушателем оказался я), делает их подвиг еще более значительным.
Этот невидимый актив российской интеллигенции, в свое время, сыграет свою роль в духовном возрождении нашей страны. И, когда я вспоминаю этих людей, то слова ленинградского профессора, с которым мне довелось беседовать в Пскове, о нынешнем состоянии российской интеллигенции, не кажутся уже столь безнадежными. Во всяком случае, что касается меня, то я бы без особого раздумья, за одного вот такого внутреннего эмигранта отдал бы десяток отечественных болтунов из рядов прогрессивной интеллигенции начала двадцатого столетия.
В русском зарубежье почему-то давно установилось мнение, что условия советской жизни давно вытравили у здешних людей традиционное чувство гостеприимства и радушия. Особенности советского быта, разумеется не способствовали сохранению этих чувств, но как и многое другое, так и это, вопреки всему прочно сохранилось в обывательских сердцах. И сейчас, когда автомобиль, унося меня из Киева, сворачивает с Крещатика на Большую Васильковскую улицу, я вспоминаю об этом, ошибочно установившемся за рубежом мнении и с отрадной благодарностью отмечаю в мыслях и в сердце всю ту теплоту, радушие и ласку, которыми я был почти два месяца окружен в этом чудесном и родном мне городе.
***
Автомобиль, перед тем как выйти на белоцерковское шоссе, минует последнее киевское предместье – Демиевку. По странной иронии судьбы при большевиках это предместье носило имя – Сталинка. Как подходит к этому жалкому скоплению грязных завалившихся, продымленных лачуг, в которых ютится нищий рабочий люд, среди мусора, копоти и отрепьев – символическое имя – Сталинка. Хорошо было бы тогда, когда советской власти не станет, обнести это место оградой, водрузить при входе его узаконенное название – Сталинка и создать из этого места своеобразный заповедник. Заповедник человеческого горя и нечеловеческого цинизма. И привозить сюда делегации иностранных рабочих и группы любопытных заграничных туристов. Ведь и те, и другие ни разу не побывали в подобных местах во время своих посещений Советского Союза.
Автомобиль минует это грустное предместье, выходит на шоссе и везет меня на один из сахарных заводов, куда я приглашен в гости. Уже совсем темно, когда машина въезжает в длинную аллею серебристых тополей и останавливается у беленького домика главного инженера. Яркий, молодой месяц, светлые тополя, уютный треск кузнечиков и запах душистого табака – вот атмосфера киевской провинции, в которую я погружаюсь выйдя из машины.
Несколько тихих провинциальных дней проходят быстро и за эти дни я успеваю осмотреть не только сахарный завод, но и побывать по крайней мере в десятке деревень, разбросанных между Киевом и Белой Церковью.
Эти деревни я никогда не забуду. Если города за время советской власти превратились, не то в живые кладбища, не то в мусорные ящики, то бедность деревень не поддается описанию. Это тем более показательно, что побывал я в деревнях одного из самых богатейших районов России.
Я писал недавно о босых людях на деревенских дорогах. Теперь, когда в дождливый и прохладный день я попал в одну из деревень я понял почему в теплую погоду все эти люди ходят босые. Обувь в деревне – роскошь, которую берегут на осень и зиму. Но и эта роскошь выглядит кошмарно. Редко это сапоги видавшие лучшие времена, чаще – продырявленные валенки, ветхие опорки или какие-то странные приспособления из галош, привязанных веревочками к матерчатому голенищу.
Верхняя одежда, в лучшем случае, – старый стеганый ватник – кацавейка, такие же брюки, а у женщин салоп такого же образца, а чаще та же мужская одежда. Я не видел ни одного деревенского мальчика или девочку, одетых в их детские одежды, хотя бы приблизительно по росту. Все они носят «тятькину» или «мамкину» одежду, болтающуюся на них как мешок и переходящую из поколения в поколение.
На вопросы по поводу их одеяния, крестьяне обычно отвечают, что с войной стало лучше, так как отступавшие красноармейцы меняли часто обмундирование на хлеб и картошку. Что же было раньше?…
В каждой деревне обязательно несколько заколоченных хат. Десять, двадцать, тридцать. В одной деревне заколоченных хат – пятьдесят. Это половина деревни.