Но лишь через несколько дней я только осознал, что на самом деле произошло. За всю свою жизнь я привык к тому, что ко мне стучатся страннейшие сны, но на этот раз — все было наоборот. Я попал в сон сам. Я нахожусь в нем, как семя в яйцеклетке, удивленное, что ему это удалось. Невероятно, но, в конце концов, оно победило. Оно попало внутрь, но как только замечает, что яйцеклетка сомкнулась вокруг него, то пытается сбежать, подплывая к каждой стенке. Оно не может поверить, что это конец. Так происходит с любым счастьем. Чем чаще семя ударяется о стенку яйцеклетки, тем больше оно начинает сомневаться: может быть, были яйцеклетки получше. Но поздно — клетка уже начинает делиться.

Я изо всех сил стараюсь выйти из комы, но реальность сомкнулась вокруг меня, и раз за разом я бьюсь о нее головой.

Не знаю, сколько я пролежал в «Монтеверде». Может быть, неделю, может быть, полгода. Самое ужасное в коме, что каждый лучше тебя знает, что с тобой произошло. Ты слышишь их болтовню рядом с тобой:

— Пожалуйста, следите за своими словами, не исключено, что они нас слышат, — но никто и не подумает сказать, какой сегодня день или который час, и сколько тебе еще осталось.

Я никого не узнавал, кроме Джельсомины. Каждый день ко мне приходила процессия врачей. Все время одни и те же люди, но я не мог запомнить их лица. С течением времени мне удалось удержать какие-то подробности: подобно тому, как в кавалькаде цирка ты вспоминаешь в прошлогодней акробатке не ее эффектное вращение, а мерцающие линии лайкры у нее между ног.

Поэтому за мной ухаживали мозолистые пальцы ночной сестры и эспаньолка профессора, регулярно приходившего на обход со студентками. Когда студентки нагибались, ткань у пуговиц на их халатах так натягивалась, что мне казалось, что она лопнет. Не думаю, что девушки приходили из-за того, что мой случай был настолько уникален в медицинской практике, больше, потому что это был я, и им хотелось на меня поглазеть. Я кидал им в голову непристойности на романьольском[287] диалекте, но они ничего не слышали и лишь учились вводить зонды.

Когда о моем инсульте было сообщено в официальных источниках, клинику стали осаждать. Люди лезли Романьольскии диалект — диалект провинции Романья. на деревья в надежде сделать душераздирающий снимок. Журналист из «Иль Мессаджеро»,[288] переодевшись санитаром, выкрал мою энцефалограмму, но редакция решила, что такая публикация лишь шокирует читателей. Мне лично все равно. Я считаю за комплимент, что какой-то папараццо захотел получить в качестве сувенира мозг, породивший его. Но из-за этой суеты я чувствовал себя виноватым перед Джельсоминой.

Она приходила навещать меня каждый день, хотя ее собственное состояние из-за этого только ухудшалось. Она приходила в вуали, чтобы не быть мишенью для фотографов. И словно затем, чтобы сделать ситуацию еще более драматичной, именно на эти дни пала пятидесятилетняя годовщина нашей свадьбы. В этот день она постаралась выглядеть еще более красивой, чем обычно, хотя не знала, вижу ли я ее. Она наклонилась надо мной и медленно подняла вуаль, кокетливо, как девушка. Возможно, она надеялась, что шок, вызванный ее красотой, поможет там, где оказались бессильны врачи. Однако аппаратура не показала изменений в активности моего мозга. Не скрывая разочарования, она села рядом со мной, достала проповеди Антонио Виейры[289] из сумочки, решив, что настал подходящий момент, чтобы мне их прочитать.

— Это годовщина твоей свадьбы, — говорю я ей каждый год, — не моей.

Шутка, конечно, но она ей никогда не нравилась. Потому что это — правда. Это ее брак, не мой. И как назло, именно в этот год я решил удивить ее, сказав, что, слава богу, сегодня — наша годовщина! Только чтобы посмотреть на ее лицо. Я попробовал, но ничего не получилось. Она даже не подняла глаз от святой книги на коленях.

Я не мог этого перенести и направил всю силу воли к языку.

— Спри билиссити! — вот и все, что мне удалось произнести, — спри билиссити!

Но, похоже, эти слова ей сказали намного больше, чем все дорогие ювелирные украшения, которыми я ее одаривал в прошлые годы.

С той секунды у меня восстановилась память. Первое, что вернулось в полном великолепии — была Гала. Она нырнула в мои воспоминания с мокрыми волосами, прилипшими к обнаженным плечам. Никогда мне не было так горько за свой паралич. Каждый день я пытался узнать ее среди лиц, появляющихся у моей койки. Я видел многих своих дорогих друзей, но ее среди них не было. Если все, кого я знал, приходили меня навещать, то почему она нет? В какой-то момент я даже стал задаваться вопросом, не пригрезилась ли она мне? Она была далеко не первая, кого я так живо воображал, что принимал потом за реально существующую личность. Внезапное подозрение, что Гала была выдумана мною, ввергло меня в депрессию и одиночество, в моем теперешнем состоянии настолько губительные, что наступило ухудшение, и я несколько дней провел в реанимации. Там я сосредоточился на Галиной истории.

Перейти на страницу:

Похожие книги