Снег этот он только и ощущает, когда вместе с темной лавиной людей, которая вдруг вырвалась из леса, бежит, огибая пни, поваленные деревья, к железной дороге. Вагоны, как вкопанные, стоят на месте, а паровоз даже с рельсов не сошел. Там, возле вагонов, кажется, никакого движения. Тем не менее стрекочет партизанский пулемет, раздаются отдельные винтовочные выстрелы. Стреляют те, передние, которые ближе к вагонам. Шура бежит, видит перед собой в снежной круговерти серые спины. Вот-вот партизаны вырвутся на насыпь.
Вдруг они как бы натыкаются на невидимую стену, на минуту недоуменно останавливаются, начинают разбегаться влево или вправо. Шура сам налетает на невидимую преграду — это проволочная сеть, натянутая вдоль железнодорожного полотна. Бешеная злость охватывает его. Где же были минеры, разведчики, неужели не видели проволоки?
В эту минуту с конца эшелона мерно и властно начинает бухать крупнокалиберный немецкий пулемет. Партизаны падают на землю. Весь заснеженный простор усеян неподвижными темными фигурами. Начинается частая, беспорядочная стрельба. Шура чуть не плачет от злости. Вагоны в нескольких шагах, если б выскочить на насыпь, под колеса, то немцы не удержатся.
Несколько партизан бегут к паровозу. Среди них Шура видит Лавриновича. У него в вытянутой руке автомат, он машет им, на мгновение поворачиваясь лицом к тем, кто лежит на снегу, как бы призывая подыматься, бежать вслед.
Шура вскакивает. Там, у головной части эшелона, в проволочной сетке проделан широкий лаз, и вот уже несколько партизан прорвались к самой насыпи. Лавринович снова остановился, что-то кричит, у него судорожно перекошен рот...
Последнее, что успевает запечатлеть возбужденное Шурино сознание, огненные вспышки из-под переднего вагона и фигура Лавриновича, которая медленно, как подрубленное дерево, падает на снег, к ногам партизан. Он еще слышит сильный, как удар камнем, толчок в грудь, в живот и тоже падает...
III
Синие, желтые, красные круги. Они то сужаются, становятся мелкими, как мыльные пузырьки, то вырастают до величины грецких орехов. Мигают, переливаются, скрещиваются друг с другом. Вдруг исчезают, как бы проваливаясь, растворяясь в темной бездне. Постепенно снова начинает светлеть; попискивая, откуда-то сверху спускаются летучие мыши. Их много, они растут вширь и, похожие на зонтики, заслоняют все небо. Потом еще круги — синие, желтые, красные...
Шура раскрывает глаза. Над ним зеленеет сосновый шатер, он прогибается от налипшего снега. С веток капает. Капли попадают на лицо, и это неприятно. Он покачивается, как в колыбели, и догадывается, что его несут. Куда несут, зачем? Да, был бой, его, значит, ранило. Лавринович упал...
— Живой! — слышит Шура знакомый голос, но угадать, кто говорит, не может.
Покачивание прекращается, Шуре хорошо, тепло, и он засыпает...
Странные видения возникают снова и снова, день граничит с ночью. Шура наконец узнает голос Богдановича, Лунева, который мерз в немецкой шинели и угощал их на болоте спиртом. Но Шура безразличен ко всему. Он не думает ни о смерти, ни о том, что его вылечат. Нет никаких определенных мыслей, желаний, его нынешнее положение целиком зависит от того, что происходит с его слабым, беспомощным телом. Он живет и не живет, так как отрекся от всего обыденного, земного, может простить все обиды, какие ему кто-нибудь нанес. Ему даже не больно, он как бы соткан из воздуха, из прозрачности, из звездного мира. За черной завесой небытия, за которую Шура заглянул, ничего страшного нет — одна невесомость. Легко, очень легко умирает человек, оттого, может, и бывают войны. Страдают живые. За себя и за мертвых. Мертвым не больно...
На полчаса или даже больше Шура приходит в сознание в хате, куда его приносят и кладут на пол. Он видит пятна на давно не беленном потолке, кота, сидящего на печи, близ венка из лука.
— Не выживет, — слышит он незнакомый голос. — Сквозная — в грудь, две слепые — в живот. Операция нужна, а у нас даже йода нет. Самогонкой раны обрабатываем.
Он совсем не вслушивается в разговор, будто речь идет не о нем и все это его не касается.
Короткие проблески света сменяются сплошным мраком забытья, и в один из тех проблесков, когда к нему опять возвращается сознание, он видит склоненное над собой, заплаканное лицо Аси.
— Ты будешь жить, — говорит она, вытирая сжатым кулаком слезы. Прилетит самолет, тебя отправят в Москву. Я письмо написала. Найдешь мою маму и сестру.
Ему все равно: полетит он в Москву или не полетит.
IV
Секретаря обкома Лавриновича и еще сорока двух партизан, убитых при попытке овладеть подорванным воинским эшелоном, хоронят в Сосновице, на песчаном, с тремя старыми соснами, пригорке. Гробы сделаны всем убитым. С речами выступают комиссар Гринько, командир отряда Деруга.
Гремит недружный ружейный залп.
Настроение нерадостное. Отряды, бригады, которые расходятся по районам, называются соединением, но командира, которому бы это разъединенное войско подчинялось, нет, и неизвестно, когда будет.