— Наспех снаряженные армии интервентов не уничтожат большевизма. Они только подольют масла в огонь и возмутят миллионы эксплуатируемых людей мира. Нам надо сначала объединить свои усилия и, наоборот, разъединить, разобщить рабочих, как это сделано на моих заводах. У меня рабочие одного цеха совершенно изолированы от рабочих другого, они не знают, что делают их соседи, и не должны знать. За этим следит моя полиция. Чтобы работать, нет надобности любить друг друга или делиться с соседями своими мыслями. Это только мешает. Когда мы дадим занятие и хлеб множеству безработных людей мира и разделим их, на планете восторжествует порядок.
Сияя сохранившими молодой блеск глазами, старый миллиардер сказал с гордостью:
— У меня есть люди, которые десять лет изо дня в день выполняют одно и то же: берут стальным крючком деталь, болтают ею в бочке с маслом и кладут в корзину рядом с собой. Движения этих людей всегда одинаковы. Они находят деталь на определенном месте, делают всегда одно и то же число взбалтываний и опускают деталь в ту же корзину. Им некогда заниматься политикой, они заняты только тем, что тихонько двигают руками взад и вперед, а потом идут спать… Я заставляю работать даже тех, которые лежат в моих больницах. Им расстилают на постелях черные клеенки, и они, эти больные, прикрепляют винты к маленьким деталям, работая ничуть не хуже, чем здоровые рабочие, выполняющие то же самое в цехах завода. У больных после этого улучшаются сон и аппетит, работа идет им на пользу…
… Если мы, — заключил старик, — займем человечество рационально организованной работой подобного типа и дадим ему кусок хлеба, башмаки и ночлег, оно перестанет бунтовать и на всех языках произносить имя Ленина. Любой завод, любая ферма будут для сытых людей раем…
На есаула Крайнова вдруг напала такая тоска, что он, как о самом светлом и радостном, вспоминал о деревянном бараке в лесу, о запахе снега и хвои, о бесконечных разговорах, которые заводили у костров казаки-эмигранты. Он вспомнил и о своем одностаничнике Максиме Селищеве и в тот же вечер написал ему большое письмо.
— писал Крайнов. —
3
Максима Селищева судили ночью. Военно-полевой суд заседал в табачной сушилке, скудно освещенной висевшим под потолком фонарем. В состав суда входили три офицера, известные в белой армии своей жестокостью: полковник-юрист Тарасевич, командир Дроздовского полка генерал Туркул и его сподвижник, безрукий генерал Манштейн. Для того чтобы суд над Максимом сильнее воздействовал на людей, в сушилку, по приказу Кутепова, вызвали большую группу офицеров, по три от каждого полка. Из Донского корпуса были приглашены только войсковой атаман Богаевский и генерал Гусельщиков, командир Гундоровского полка, того самого, в котором служил Максим.
Когда два молоденьких прапорщика с карабинами наперевес ввели и поставили Максима неподалеку от шаткого деревянного столика, за которым сидели судьи, тщедушный полковник Тарасевич, покашливая и сморкаясь, быстро прочитал обвинительное заключение. В нем говорилось, что хорунжий Гундоровского казачьего полка Максим Селищев под влиянием большевистских агитаторов изменил русской армии, продался большевикам и, будучи их агентом, восхвалял коммунистический строй, называл его «новым миром» и высказывал сожаление, что он, хорунжий Селищев, не принимает непосредственного участия в построении этого большевистского мира. Полковник сообщил, что вещественные доказательства — записная книжка Селищева, отобранная у него при аресте на станции Стара Загора, и два неотправленных письма жене — находятся при деле. Далее в обвинительном заключении говорилось, что Селищев дезертировал из полка и склонил к этому же своего одностаничника, есаула Крайнова, который тоже бежал в неизвестном направлении.
— Признаете себя виновным? — спросил полковник, взглядывая на Максима сердитыми, красными от бессонницы глазами.
— Нет, не признаю, — коротко и глухо ответил Максим.