И он крепкими своими ручищами отрывает меня от земли и целует — и раз, и два, и три, больно корябая бородой. От отца песет терпко потом, навозом, землей, но ладони, натруженные, мозолистые ладони пахнут иным — сжатым хлебом.
— Как дошли, благополучно? — обращается он к матери. — А мальчишка как вел себя на неделе?
У матери же на уме свое, она пристально разглядывает стерню.
— Колосков-то, обжинков хоть много осталось? — спрашивает она.
Отец осекается и чуть упавшим голосом отвечает:
— Хосе смотрит за нами в оба, где уж тут оставить много. Вчера он как раз Эладио предупредил. Вон его жена, — показывает он в сторону женщин, — толстая такая старуха.
— А другие кто?
— Вон та замужем за Рикоте. Около нее дочка одного старика из нашей бригады; Эладио говорит, гулящая, Хосефа по имени, но все ее не иначе как Грелкой кличут; назад тому несколько лет заимела ребенка от мясника из Иеклы. Вот ей-то обжинков достается, сколько душе угодно…
— Когда приступать можно? — не дослушав, возвращается к своей заботе мать.
— Тебе отдохнуть бы с дороги, Росарико, — обескураженно возражает отец, но по лицу матери видит, что спорить с ней бесполезно, и говорит: — Ладно, раз невтерпеж, можешь приступать. А ты, — велит он мне, — подай-ка матери вон тот мешок, что с кувшином рядом.
Отец ласково треплет меня рукой по щеке, раскрывает было рот, чтоб сказать что-то матери, но, передумав, видно, берется за серп.
Мать — кошель в руке — говорит женщинам: «Добрый день», и женщины ей говорят: «Добрый день», и мать заключает: «Ну, с богом!» И жницы, веером расступившись, оставляют нам узкую полоску стерни, упирающуюся в отцову мокрую спину. От жары разомлевшая Грелка заводит долгую, тягучую песню. Светлые пряди ее волос выбились наружу, голубые глаза на пыльном лице сверкают ослепительно и даже свирепо. Когда она нагибается за колоском, белые ляжки у нее заголяются, и становится видно, как струйки грязного пота из-под колен катятся, прочерчивая извилистые дорожки по икрам. А на камне, привалясь спиной к дубу, повесив на колено засаленную шляпу, сидит и неотрывно глядит немигающим оком на Грелку Хосе, хозяин усадьбы.
— Мам, я притомился, отдохнуть хочется.
— Ну если начать не успели, а ты отдыхать просишься, так уж ступай лучше играть с Альбертико, — говорит она мне. И уже издалека кричит: — Не смей подходить к мулу!
Я с преувеличенной покорностью киваю головой, и она вновь склоняется к земле.
— Эй, Грелка, — зовет Хосе, — принеси-ка сюда вон те персики!
Хозяин — мужчина низкого роста, коренастый, глаза прозрачные, маленькие, все шныряют — доглядывают, посверкивают, как хорошо отграненные бриллиантики.
Когда сумерки сгущаются, все — мужчины и женщины — прекращают работу и сходятся в усадьбу, собираются перед домом, у дверей и во дворе. Я пристраиваюсь у ног отца, меж башмаками, широкая ладонь его отдыхает на материных коленях. Лицо матери запорошено, перепачкано землей, темные пятна пота под мышками, растекаясь, доходят до самых грудей.
— Ты что — будешь из персиков сок давить, Хосе? — обеспокоенная, спрашивает хозяйка.
— Ужо дайте ему продыхнуть немного, сеньора Антония, — довольно нахально встревает Грелка. — Убудет вас, если мы развлечемся?
Грелка с хозяином вытаскивают из персиков косточки. Сидят они на цементной скамье рядышком, тесно прижавшись, едва впотьмах различимые. Эладиовиноградным кустом тихонько перебирает струны гитары, отец, не вынимая изо рта цигарки, мурлычет что-то. Угомонились при свете керосиновой лампы на своем дверном косяке мухи. Антония, откинувшись на спинку качалки, рассталась с веничком из табачных листьев и, широко отворивши рот, кажется, хочет впитать в себя всю черноту окрестных полей.
— Много зерна набрала? — спрашивает шепотом отец.
— Много зерна? — невнятно вторит растянувшийся у входа в маслобойню Нарсисо, губы его от вина блестят. — В этом доме глотка в дождь испить не дадут. Этот, — добавляет он, показывая в сторону Хосе, — своего не упустит… — И потрясает в воздухе кулаком.
— Слышишь, Хосе, что Нарсисо про тебя говорит? — окликает мужа Антония, силясь разглядеть в кромешной тьме Грелку. — Ты что же, своим работникам и торбочки не дозволишь набрать?
— Конечно, нет, жена… А что до Нарсисо, так он же всегда пьян. Мне ли его не знать! Тому уж восемь лет, как мы вместе форсировали Эбро.
— Кто это здесь толкует про Эбро да про войну?
Нарсисо поднимается на ноги, с трудом обретает равновесие и прикладывается к кувшину с персиковым соком, хлебает прямо из горлышка, долго. Потом говорит:
— Все осталось, как прежде. И если б победили те, а не Эти, то и тогда бы все осталось, как прежде: богачи сверху, бедняки снизу. Что в лоб, что по лбу!
Он опять припадает к кувшину и трижды сплевывает, норовит как подальше.
Грелка цепляет навахой кусок персика и набитым ртом, не утирая бегущего по подбородку сока, еле выговаривает;
— Ну и хор — р-рош!