Ну вот, я сижу среди вас на этой пирушке, он так насмехался надо всем этим и все брал на заметку: лица, фразы, наряды, украшения, жесты, мишура — все для него имело тайный смысл, который мне уже недоступен, у меня голос обесцветился и смех тоже, не знаю, как терплю я этого прощелыгу, прелесть какие зубки, что он себе вообразил, у него изо рта пахнет, я уверена, разит за милю, а голый он, должно быть, просто страшилище, наверное, носит бандаж и в постели руководствуется брошюркой, купленной в газетном киоске, господи, что за мысли приходят мне в голову, а все потому, что я не знаю, куда мне смотреть, что делать, слезы у меня накипают, вот — вот хлынут, а к горлу подступает внезапно и неотвратимо плотный ком горечи, подступает, стремится наружу, взрывается приступами кашля и рыданиями, что я здесь делаю, я задаю себе этот вопрос с той минуты, как вышла из дому, но надо жить, как раньше, потому что дети… кто мог бы предположить — и вечные пересуды, и непонимание элементарных вещей; как хорошо он знал все это, знал заранее, всегда потешался, а я: не преувеличивай, люди вовсе не так злы и глупы, как ты упорно изображаешь, — а ведь на самом деле он попадал в точку, я и теперь могла бы повторить его слова со всей точностью и помню, в какой момент они были сказаны, в самый подходящий, уместный, и в каком контексте, я ему все перепечатывала на машинке — а теперь что? — печатать уже не надо и ничего уже не надо — и ждала его за работой, поглядывала в окошко, выходящее на террасу, слышала, как подъезжает машина, как он открывает садовую калитку, сколько раз он это делал, вот он идет ко мне, промелькнул — мгновенно, молнией — за стеклом, постучал по нему пальцами, намек на танцевальный ритм, обманчивая радость — ты одна? — а в комнате рассказал про дорогу, и про людей, и про погоду, и — пошли поедим в городе, или погуляем, или останемся дома, долгая сиеста, я даже не умею вспоминать, я столько раз ждала его, и мне некому все это рассказать, потому что в рассказе будет пустота, вот в чем дело, пустота из-за отсутствия смысла, столько времени вместе, и вот умереть, наехать на какое-то дерево, а ведь он так умел смотреть на деревья и угадывать нежность побегов, свободное место для юного листка, который уверенно развернется на ветке, как говорится в чьем-то стихотворении, он всегда жил среди чужих стихов, цитат, ситуаций, драматических коллизий, славных имен, которые он вплетал в свои статьи, говорил, что это авторитеты с большой буквы, какие слова я сказала бы ему сейчас, если бы он появился, я знаю, что он не придет, это как нескончаемая ссора, смерть — это рассыпавшаяся в прах любовь, оставившая на твоих губах привкус часов счастья и бесконечную скорбь оттого, что их не воссоздать, мне хотелось бы, чтобы сейчас я могла думать, будто он в отъезде, уехал к своим родителям, я бы говорила себе, как тогда, где-то он сейчас, с кем проведет этот вечер, будет неверен мне, наставит мне рога? — да, он случая не упустит, — но я бы знала, что, когда он вернется, смех его разгонит все тревоги, а то просматриваешь газету в страхе — вдруг самолет разбился, посадка на таком скверном аэродроме, интересно, о чем он будет говорить со своими, я-то знала: то, что я в нем больше всего любила, то, что теснее всего соединяло нас, он не мог бы рассказать никому, это только для нас двоих, точнее, теперь — только мое, а ощущение отсутствия все усиливается, сейчас я не жду его на террасе, а сижу рядом с этим болваном и не жду его, нет, теперь я знаю, что он не придет и меня не согреют его ласки, такие бурные подчас, что я не успевала перевести дыхание, только открою дверь, он уже обнимал меня, опрокидывал, иногда прямо на пол, подле камина, на коврик или на циновку, и полудетский озноб от страха, что нас застанут, столько раз, ох, какое тайное упоение, а потом, в изнеможении и покое, глядеть, как дрожат на стенах отсветы пламени, считать и пересчитывать углы в комнате и учить наизусть все трещины на потолке, и пятна, и картины на стенах, и складки занавесок — снизу, еще с полу, и наслаждение еще так близко и уже так далеко, а мои пальцы скользят по волосам его, плечам, бокам, а мы смотрим друг на друга, в этом все дело, мы смотрим друг на друга, может ли существовать диалог лучше этого, где, господи боже, если рука моя вдруг потянется искать его… ладно, подкрашусь-ка немного, нельзя, чтобы заметили, что меня бросает в жар, этот тип подумает, что на меня действуют пошлости, которые он подпускает, уж лучше бы предложил начистоту, без подходцев, а я бы сказала — нет, мне надо засесть за пишущую машинку, повиноваться тайной силе, которая притягивает мои пальцы к клавишам, и стучать, стучать, а локти ноют, что-то горькое и коварное в этом ощущении, и время от времени посматривать в окно, прислушиваться, не слышно ли машины, может, он вернется к четырем, уйдет с этого собрания, у меня есть кое — какие сомнения, надо бы с ним поконсультироваться, неточно помню, нечеткие буквы, надо бы кое-что выяснить, и тогда, может быть, мне легче будет принять эту очевидность, чуждую мне, что он не придет сегодня, что он уже по ту сторону забвения, и памяти, и скорби, и все-таки я здесь, и подкрашиваюсь, и слушаю эту развалину, которая… ладно, он просто пустомеля, ничто не имеет значения, если не видеть мне больше в окошко, как он входит, посвистывая, и не слышать, как подъезжает его машина, и мне его не дозваться, дыхания не хватит… кто бы мог подумать, я соглашаюсь терпеть этого типчика в то время, как ощущаю снова и снова, что голос Феде еще звучит у меня в ушах и волнует меня, и я дрожу оттого, что его нет со мной, как тяжко мне, я как в изгнании — всегда с ним, ушедшим из жизни… А теперь, не знаю почему, такой звон у меня в ушах…