Приехав домой, я усаживаюсь перед телевизором. Но они, конечно, ничего не говорят, нет даже такого косвенного подтверждения, как бесконечные программы классической музыки. Выпуск новостей передается в полоненное время, в нем много говорится о конфликте вокруг Испанской Сахары, но нет никакого упоминания о Его превосходительстве. Прослушав до конца выпуск, я звоню Андресу. Услышав новость, он смеется, говорит, что это беспочвенные слухи, но все же обещает связаться со своими друзьями — иностранными корреспондентами, а потом перезвонить мне. Повесив трубку, я думаю, к каким предосторожностям прибегнет Андрес, чтобы рассказать мне то, что узнает: эта привычка — следствие многих лет полулегального существования. Я не нахожу себе места и звоню еще четырем — пяти приятелям — никто ничего не слышал. Теперь уже ясно, что это просто беспочвенные слухи.
Но когда я собираюсь поехать за дочерьми в колехио, в тот самый момент, когда я открываю дверь квартиры, звонит телефон. И Луис, напряженным голосом, нервно посмеиваясь от возбуждения, подтверждает, что да, действительно, он умер. На какую‑то секунду мне приходит в голову мысль, что это — «испорченный телефон»: Карлос позвонил Луису, а тот сейчас просто передает мне новость, услышанную от Карлоса, и теперь она выглядит еще более убедительной — ведь я слышу ее второй раз. Я спрашиваю Луиса, откуда он это узнал, и выясняю, что не от Карлоса. Ему только что позвонил один из знакомых журналистов — теперь уже нет сомнений, это правда, — и сказал, что в редакции не знают, что делать… У них царит полная неразбериха, все совсем потеряли голову, ждут официального подтверждения, распоряжения об экстренном выпус — ке, который без специального разрешения сверху, конечно, никто не осмелится печатать. А сотрудники архива тем временем уже подбирают материал для некролога…
Как сомнамбула я вешаю трубку. Да, теперь сомнений нет, это правда. Я закуриваю сигарету, чтобы успокоиться, и иду рассказать эту новость жене.
Спокойный осенний вечер, светит солнце, и, пойа мы медленно продвигаемся по кольцевой дороге, я, даже сидя в машине, чувствую, как оно печет. Когда проезжаешь съезд на Энтревиас, по обе стороны дороги видишь ветхие домишки. Они появились здесь давно, еще до того, как проложили шоссе, по которому сейчас медленной процессией тянутся машины, до того, как построили дешевые блочные дома на въезде в Вальекас…
Сколько времени прошло с тех пор? Я был ребенком, и меня везли в Андалусию, к родителям отца… Всего лишь несколько лет назад гражданская война кончилась. Многое изменилось с тех пор, но упрямые развалюхи тех лет все еще тут. Они смотрят на поток машин, и, как всегда, возле них играют рахитичные дети и сидят тощие собаки. Эти лачуги стоят тут как будто в насмешку, как доказательство человеческого безумия, как обвинение нашему уродливому технократическому развитию; перед некоторыми из них — старые, полуразвалившиеся машины. Проезжая, я вижу кое — где самодельную электропроводку — могу поспорить, что внутри — телевизор…
И я вспоминаю историю, которую слышал, еще когда учился в университете; была ли в ней доля правды, не знаю. Вдоль шоссе, которое вело от Мадрида к только что открывшемуся тогда аэропорту Барахас, был пустырь, усеянный ветхими домишками. И тогда кто‑то — неизвестно, кто именно, но ведь только один человек мог принимать решения, — устыдившись, что наши важные гости увидят эти свидетельства нищеты, воздвиг вдоль шоссе длинную стену, чтобы не ранить чувствительность досточтимых гостей подобным зрелищем. Я не знаю, до какой степени эта история была правдой, но она отражала самую суть режима — режима, который сегодня, кажется, кончился. Это был режим лжи, режим, боявшийся правды, стыдливо стремившийся скрыть свои недостатки, режим с лицемерной моралью разорившегося идальго, который посыпает одежду хлебными крошками, чтобы никто не дога дался, как он голоден. Высшей ценностью этого режима стала грубая посредственность провинциальной мелкой буржуазии (служащие в нарукавниках, владелицы табачных лавочек, хозяйки пансионов, бакалейщики) с их неизменными креслами — диванами, сплетнями и игрой в карты; на этот класс опирался режим, чтобы сохранить привилегии олигархии. И единственной наградой, которой олигархия и власть имущие удостоили этот касс, была сомнительная привилегия видеть ступенькой ниже себя на социальной лестнице рабочих — их мелкие буржуа презирали и боялись: ведь в глубине души они знали, что рабочие лишь еще победнее да еще более угнетены. Мелкая буржуазия получила жалкую привилегию считать народ ниже себя, — народ был таким нищим, что по сравнению с ним собственная бедность казалась мелкой буржуазии почти роскошью. Эта жалкая привилегия позволяла ей гордо поддерживать миф о своем достатке и воздвигать стены, которые скрывали бы от постороннего глаза бедность…