— Наслушался я в жизни всяких человеческих историй, — говорит Шафир. — Ко мне приходили, как к ксендзу, в такие минуты, когда негде уже было искать спасения. Мои собеседники всегда жаловались, что кто-то их обидел, жаловались на других, на своих врагов, на соседей, на друзей, на родственников. И, глядя в их честные, затуманенные слезой и такие волнующие человеческие глаза, я отлично понимал, что эти обиженные люди в свою очередь больно обижали других. Не раз тогда передо мной возникал образ мельничного сита. На нем в непрерывном потоке вращались миллионы зерен ржи, обрушиваясь своей тяжестью и своей силой друг на друга, так вот очищая себя от шелухи.
— Возле крыльца кто-то ходит, — тихо сказал я.
Шафир умолк. Мы жадно прислушивались к звукам окружавшей нас ночи.
— Дождь, пожалуй, стихает. Слышите?
— Быть может, они вернулись?
— Они думают о завтрашнем дне и боятся. Боятся, что как только я отсюда выйду, так позвоню в повят. А я не буду звонить.
— А если мы отсюда не выйдем?
— Если не выйдем, то я вам скажу нечто такое, чего не скажешь при дневном свете. Знаете, я тоже мог бы скулить и причитать над своей судьбой, мог бы грозить небу кулаком. Но если бы я так поступил, то устыдился бы самого себя, потому что сполна получил то, что мне причиталось, свою меру признания и невзгод, и мне должно этого хватить. Мой долг — разумно распорядиться тем, что мне досталось по фактическому счету, никому не докучая своим голодом, жаждой, своими неудовлетворенными потребностями. Знаете, когда я служил в армии, то больше всего не любил тех, кто выпрашивал добавку.
— Вы говорите, как проповедник. Странно это звучит в ваших устах.
— О религии я давно забыл. От нее у меня остались обрывки — какие-то запомнившиеся провинциальные обычаи, заведенный дома порядок и поучения ксендза. Суть, знаете ли, пожалуй, заключается в том, что мы существуем, что мы обладаем реальной, телесной оболочкой и сознаем, что только в этом оснащении нам придется идти до самого конца. У меня нет права, дорогой товарищ, разделивший со мной испытания этой ночи, требовать большего. Да, впрочем, у кого требовать? У ближних, которые могут сделать ровно столько же, сколько и я, или у бога, с которым я никогда не имел дела?
— А если это не всем подходит?
— Вы знаете, какое воспоминание я пронес через все свои хорошие и плохие годы? В моем детстве произошел один такой мелкий случай. Как-то я собрался в город, в иллюзион, который был моей великой страстью. В кармане у меня было пятнадцать грошей, украденных или заработанных, уже не помню. Я шел в течение трех часов полями, лугами вдоль берега реки, пока наконец, усталый, измученный, не остановился у цели моего путешествия. И тут-то оказалось, что билет стоит двадцать грошей.
Вы, наверное, помните собственное детство и поймете меня — впоследствии никогда в жизни мне уже ничего не хотелось с такой силой, как тогда попасть на фильм, название которого я давно забыл. Я простоял у кассы, пожалуй, целый час, разбитый, раздавленный отчаянием, близкий к самоубийству. И вдруг на меня почему-то обратил внимание и подошел ко мне подхорунжий, высокий, красивый, по моим тогдашним представлениям воплощающий красоту и успех в жизни. Он спросил меня, одного из тысячи подростков, которых можно было встретить в толпе, почему у меня такое огорченное лицо. Я ему сказал, и он отсчитал от своего единственного злотого десять грошей и подарил мне. В течение долгих лет я возвращаюсь мысленно к этому случаю. И не потому, что я сентиментален, и не потому, что я в этом незначительном эпизоде усматриваю некий символ. Однако так получилось, что эти десять грошей стали основой моего морального кодекса: впоследствии, и в яркие периоды моей биографии, и в серые, горькие, я считал обязательным при каждой возможности помогать людям, хотя мои поступки часто вызывали иронию или насмешки. Этот нехитрый, примитивный императив, ставший началом всей линии моего поведения, может немножко рассмешить вас, дорогой и рафинированный товарищ, как смешит забавная ветошь, немодный предрассудок или суеверие дикаря. Но я предполагаю, что в нашем неустанном движении вперед, пытливо вгрызаясь в будущее, мы еще докопаемся до этой простой истины и она покажется нам тогда прекрасной и необычной.
— Послушайте, — перебил его я, — если я все время странствую, переезжаю с места на место и нигде не могу найти покоя, то вовсе не потому, что жажду какой-то компенсации и ищу нечто такое, что найти невозможно. Каждый день я просыпаюсь и засыпаю со страхом, с преследующими меня кошмарами, с ощущением полного бессилия. Я могу выбрать путь смирения, бесплодного тупого прозябания, опуститься до чисто биологической жизни, обманывая память стариковскими утехами, например часами передвигая шашки на доске. Неужели это и есть единственная возможность?
По сеням пробежал ветер. Мы оба вздрогнули, то ли от холода, то ли от лихорадки, и оба инстинктивно посмотрели друг на друга, ничего не видя в темноте.