Батурин рассказал Игнатовне, что ищет сестру. Она бежала с добровольцами из Киева и якобы жила в Бердянске. Игнатовна поохала, вытерла глаза уголком платка и пошла на поденщину, – мыть полы к грекам. А через сутки историю Батурина знали все старухи и простоволосые женщины, стиравшие по дворам белье. Они провожали его ласковыми взглядами и ставили в пример мужьям.
– Вот, смотри, как человек за сестру заботится, – не то что ты, ирод! Тебе и жена – не человек, не говоря за сестру. Тьфу!
Однажды в столовой к Батурину подсел черный человек и представился. Фамилия его была Лойба. Коммивояжер по профессии, он, ввиду плохих дел и отсутствия солидных фирм (Лойба вздохнул в пышные мопассановские усы), имел вид жалкий и занимался низким ремеслом, – работал шпагоглотателем в местном цирке.
Лойба говорил с польским прононсом, был величав и благороден в нищете, называл Батурина «коллега» и проявил большие познания по части подтяжек, дамских подвязок и прочей галантереи. Он сказал Батурину:
– Я специально позволил себе побеспокоить вас, коллега, зная о вашем семейном затруднении. Мы – люди ума, интеллигенты. Я служил в австрийском посольстве в Петрограде. Мы понимаем друг друга. Извиняюсь, но я вспомнил. Я уже третий год вынужден жить тут, в этой паскудной дыре, и я многих знаю. Перед эвакуацией одна молодая женщина вышла замуж за английского офицера, и они уехали на миноносце в Турцию. Извиняюсь, если ошибся.
Батурин из вежливости расспросил. Молодая женщина была толста, «глаза имела, как слезы ребенка», закручивала косы вокруг головы и звали ее Эсфирь Львовна. Нет, эта не подходит.
– А вы случайно не встречали здесь американца Пиррисона?
Лойба покосился.
– Нет, знаете, со всякими проходимцами я не имел дела.
– Почему проходимцами?
– Достаточно, что у нас в цирке есть американец. Он делает всякие штуки на трапециях. Так он, знаете, не имеет ни малейшего почтения к людям. Он достиг такой наглости, что заявил на меня, будто я ворую из столовой серебряные кольца для салфеток и прочие вещи. Я имел через него большие неприятности.
Батурин пристально посмотрел на Лойбу и решил от него отвязаться, но это оказалось делом трудным. Лойба попадался всюду и тотчас же, подняв косматые брови, начинал врать об австрийском посольстве и жаловаться на дикость туземцев.
Батурину начало казаться, что никакого Пиррисона нет, как нет и Нелидовой, что вся эта история выдумана. Он пал духом, изощрялся в придумывании невероятных планов, как найти Пиррисона, но при осуществлении их упирался в единственный выход, – расспросы. Это было скучно и походило на лотерею, – человек, который смог бы сказать, где Пиррисон и Нелидова, представлялся как выигрыш в сто тысяч. Искать такого человека было бессмысленно. Поэтому Батурин избрал легчайший путь, – ждать счастливой случайности.
Бердянск тускло поблескивал черепичными крышами и морем. Временами дул горячий ветер с юга. Батурин любил такие дни, потому что был уверен, что ветер дует из Африки.
Цвет дня был мутный, и безоблачное небо становилось сизым, как в грозу. Намек на неизмеримую жару чувствовался в воздухе, опаленном ветром.
В один из таких дней Батурин, сидя в столовой, набросал на меню несколько фраз, – он хотел передать настроение этих ветровых дней. Перечитывая написанное, он сказал себе – «постой, постой!» – и улыбнулся. Фразы были крепкие, звучали сжато, беспощадно, как дни, о которых он писал.
– Есть! – сказал Батурин. – Мозги выветрены. Теперь пора.
С этого дня он, пока только для себя, стал писателем. Не зная о сложности сюжетов, архитектуре повестей, умолчаниях, торможениях повествования, он чувствовал тяжесть от обилия образов. Они были еще далеки от нужной четкости, мутны, как цвет ветреных дней. Но они пенились и подымались, разбрызгивая тончайшие капли влаги.
Он ждал. Это было похоже на горные хребты в тумане. То там, то тут просвечивает розовый лед, и с дрожью, предчувствуя необычайное зрелище, ждешь, когда туман растает и блеск снежной весны над глетчерами откроется в своем блистающем молчании.
– Как хорошо! – повторил Батурин. Казалось, мир залит жгучим светом и вещи раскрыли вторую сущность, – более терпкую, сложную, чем та, среди которой он жил до тех пор.
Это состояние напоминало бред, влюбленность. В каждой будничной вещи были скрыты волнующиеся, как ветер, легенды.
Батурин понял, как коротка жизнь. Он казался себе мальчишкой, который хочет остановить руками водопад, – исполинский поток света, влаги, спектральных лучей – и плачет от бессилья. Едва Батурин пытался записать один образ, как новый, еще более томительный, ускользающий, рождался в мозгу. Были тончайшие вещи, что никак не укладывались на бумагу.
Скорей, скорей! – вот единственное чувство, которое в те дни испытывал Батурин. Письма капитана лежали нераспечатанными.