Но тут еще одна вещь задним числом припирала меня к стенке. Консерватор Леонтьев никогла не вызывал во мне особой симпатии просто потому что это был человек натуры крайне противоположной писательской: слишком он был человек политики, и в нем слишком сидел внутренний охранительный жандарм. Я с пренебрежением относился к его эстетического рода консерватизму, полагая его лживым и фальшивым, потому что эстетика – это не идеология, идеология всегда базируется на страхах и опасениях, а эстетика страхов знать не может и основывается на непрерывном изменении. Я совершенно не обращал внимания на леонтьевский византиизм, полагая тут еще одну черту оградительного страха, который сослужил России плохую, по моему мнению, службу. Я думал: Леонтьев хотел подморозить Россию, нечего ему было беспокоиться, она была и без него заведомо подморожена и потому в решительный момент разлетелась ледяными осколками вместо того, чтобы гибко среагировать на опасность. Но я и не понимал, насколько невозможно было ей стать гибкой, я ошибался, ошибался, ошибался, проецируя иерусалимскую Россию на афинскую Европу.

Но я тут был не один, о нет! Потому что с петровских времен вся Россия была охвачена – и чем дальше, тем сильней – сравнением себя с Европой, и только Европой. И вовсе не только либералы, прогрессисты и прочие рационалисты были им охвачены, но именно все, и тем более те, кто так пекся о «корнях» русской своеобычности, негодовал на низкопоклонство перед Европой и ее окрестностями. Иначе почему Византия, давшая России религию, письменность и самодержавие, даже краем не коснулась их идейных размышлений и мечтаний? У Достоевского во всем «Дневнике писателя» о Византии ни одного слова, а Гоголь, считавший себя историком-профессионалом и в какой-то момент взявшийся преподавать историю, еще более поразителен. Читаешь обе его статьи о средних веках, и если не знать, что десять веков отдельно от Европы существовала Византийская империя со своим собственным православным христианством, то даже и не заподозришь о ее существовании: «Главный сюжет средней истории есть папа. Он – могущественный обладатель этих молодых веков, он движет силами их и, как громовержец, одним мановением своим правит их судьбой». Представляю, какие колики должна была вызвать эта фраза у Леонтьева! А между тем я ведь завидую Гоголю! Потому что тут не в том дело, кто более «прав», а в том, в ком больше внутренней свободы – в непрерывно озабоченном оградительством Леонтьеве или Гоголе, пишущем про средние века так же роскошно, такими же гоголевскими преувеличенными до великолепия мазками, то есть, так же свободно, как он писал про роскошную лень украинского пейзажа и роскошную стихию украинских казаков. И если все-таки говорить о том, кто прав, то, конечно же, более прав Леонтьев – но кто говорит это? Это говорю я, человек, произведенный советским российским временем, человек, на котором лежит бремя знания, чем все разрешилось, чем кончилось упоительное время России, под всеми парусами мчавшейся, как гоголевская повозка, вперед к Европе, и только к Европе и не не желавшей знать, насколько непригоден для такого путешествия ее из византийского материала возок! Да, я завидую Гоголю, то есть понимаю его: он говорит об единственно живой христианской цивилизации, что перед его глазами, и потому в ретроспективе перед ним встает римский папа, а не константинопольский архиепископ (хотя в пятом веке именно архиепископ был глава установленной церкви и был куда могущественней, чем выскочка папа, но кто тогда мог ожидать, как повернутся дела??). Вот единственные строчки, которые Гоголь считает нужным уделить Византии: «Восточная империя, которая очень справедливо стала называться Греческою, а еще справедливей могла бы называться империей евнухов, комедиантов, любимцев, ристалищ, заговоров, низких убийц и диспутирующих монахов…» И – все, и – более ни слова потому, что в обеих статьях Гоголя движение и цель, красочные перемещения красочных народов, которыми он любуется, как в «Тарасе Бульбе» любовался казаками, а идея Византии – это для него (и для всей мыслящей России) недвижность и стагнация, и она не может привлечь его внимание. Картина средних веков, как ее с вдохновением рисует Гоголь, – это небесный свод, снятый замедленной съемкой. Ускоренно проносятся по нему облака, сгущаются тучи, гремит гром, вдруг снова голубизна и солнце, опять тучи, только с другой стороны, опять солнце, и все это несется к кульминационному моменту, к пятнадцатому веку, расцвету могущества Европы. А где же в пятнадцатом веке Византия? А нетути ее.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже