– Лидочка, вот, видишь, ко мне… гм, племянник приехал… с севера, два месяца пробыл в экспедиции, живой… гм, живого женского личика не видел… можешь себе представить… – начал Петя.
Лидочка глянула на Гарика с мимолетным интересом, а он почувствовал, что от неловкости у него отнимаются ноги. Впрочем, она явно не была настроена на эротическую игру: Петино вранье слишком на нее подействовало.
– Почему бы вам не позвонить Нине? Я только что разговаривала, она сегодня свободна, – сказала она мимоходно, убирая столик.
– Мг, – сказал Петя. – Дай-ка мне ее телефон, он у меня где-то дома записан, но не помню где.
Так началось обучение Гарика в Петиных университетах богемной, или как ее назвать, жизни, но Гарик с самого начала ощутил, что он здесь только пришелец и что совсем не годится на амплуа ее героя. Это его угнетало и даже вселяло комплекс неполноценности, но слишком в нем жила восторженность человека, склонного к идеологиям и, как следствие, к морализированию. Между тем в Петином кругу тоже существовала мораль, верней, аморальность, которая имела под собой своеобразную мораль, которую следовало оценить по достоинству. Мораль этих людей проявлялась в том, что они образовывали тесный, своего рода дружеский круг, если и основанный на цинизме, то, по крайней мере, не на денежном цинизме. Девицы делали все как бы за просто так, за незначительные подарки в крайнем случае, за ресторан, и по своей воле вращались в орбите нескольких жуиров в возрасте. Разумеется, Петя и его приятели обязательно приходили на помощь девицам, помогали устроиться на работу, оторвать в том или ином варианте лакомый кусочек от благ советской жизни, но это была не причина, а следствие их взаимоотношений. Общность между людьми основывалась здесь на неюном и не слишком радостном знании жизни, освобожденном от сантиментов романтики так же, как освобождена от сантиментов внешней красоты оставшаяся без шубки освежеванная тушка животного, или как освобожден от сентиментального ореола распятый на кресте раб. Мы не случайно приводим пример распятия, потому что религия, которая ассоциируется с этим образом, несет в своем начале подобное же «безкожное» знание человеческой жизни, хотя одновременно несет в себе еще и вздернутость экзальтации. Вот эта экзальтация, которой требовала натура Гарика, начисто отрицалась в Петином кругу. Там невозможно было поднять глаза кверху, как их поднимают в музее, глядя на картину с человеком на кресте, там нельзя было приобщиться к чему-то «высокому». В Петином мире «высокое» было категорически воспрещено, обхаяно, осмеяно, обстрижено под машинку – куда более наголо, чем в советской идеологии, которая, по крайней мере, пропагандировала «высокое», даже если на тупой и фальшивый манер. Петя как-то увязался за Гариком в Эрмитаж и стал, похмыкивая, рассуждать о картинах тоже снизу вверх, только будто подглядывая под сюртуки, кафтаны, панталоны, оборки, корсеты и проч. изображенных персонажей, выуживая пикантные детали или анекдоты прошлого (которые он как истинный петербуржец знал хорошо). Или он вдруг останавливался и горячо говорил, беря Гарика за плечо одной рукой и указывая другой:
– Нет, но посмотри, как глаза выписаны (или руки, или деталь одежды, или ветка дерева, или цветок, или лапа животного, или фрукт)! Видишь, какой мастер, какой мастер, ведь так и хочется руками потрогать (или воткнуть вилку или разрезать ножом)!
Не говоря уже об обнаженках. Тут он подталкивал Гарика, шаловливо указывая глазами на определенное место, а затем возводил глаза кверху. Или причмокивал губами и говорил нарочитым голосом, будто подражая эстету-критику:
– Ах, какая прелесть, какая прелесть!
И подмигивал.