В Нью-Йорке, однако, положение Гарика было отнюдь не потешно. Что уж о других говорить, если его собственная мать позвонила по телефону и стала строгим голосом спрашивать, не собирается ли он вернуться в СССР. Он начал получать по почте от малоизвестных ему людей осуждающие письма, и дошло до того, что стал бояться подходить к почтовому ящику. Но чем больше боялся, тем больше взъяривался на этих… как бы их назвать, ах да, действительно чисто советских людей. Тут пришло совсем уже хамское письмо из Бостона от диссидента Стекольникова, который читал ему лекцию по полит – сознанию в такой манере: «Дожил до седых волос, но ума так и не прибавил». Стекольников был лет на пятнадцать моложе Красского, и уязвленный Гарик ответил ему в не менее хамском духе, но характерная вещь: ему и в голову не приходило объяснить кому-нибудь, что же действительно произошло и как оно происходило. Весьма возможно, ему казалось унизительным объясняться, но скорей объяснение было унизительно именно потому, что он видел злосчастную статью в том же самом свете, что он и его оппоненты, и потому был уверен, что объяснения не помогут. Иными словами, все равно он втайне признавал свою вину, что допустил эту статью, хотя вся его вина заключалась в том, что вел себя во время интервью, как нормальный человек, а не как какой-нибудь оголтело искусственный Стекольников. Ему не приходила в голову комическая мысль, что даже если бы Капельман интервьюировал Стекольникова, все равно написал бы по-своему просто потому, что находился в психологической сфере своей страны точно так же, как советские эмигранты находились в психологической сфере Советского Союза.
Еще Гарик Красский получил неожиданное письмо из Москвы от своего самого близкого друга Геннадия Кочева.
Мы называем это письмо неожиданным, потому что тогда, в день отлета Красских из Шереметьево, Кочева не было среди провожающих, и переписки из Америки с ним тоже не было. Но Гарик не обижался на друга, которого любил не только как близкого по духу человека, но как брата. Он знал, что Кочев струсил прийти в Шереметьево и, по-видимому, опасался писать в Америку, но еще знал, и именно сердцем, как только знают любящие люди, почему Кочев так поступает. Знать сердцем означает, что поступки человека соотносят с его высокими побуждениями, а не с низкими, даже если весь остальной мир уверен в обратном. Например, Гарик знал, что сам Кочев, если бы они увиделись, сказал бы ему, что не пришел в Шереметьево, потому что трус, хотя между ними было бы понятно, что именно слово «трус» обозначает, что тут принципиально принятая позиция жизни на самой ее глубине, как живут глубоководные рыбы, которым нет дела до суетных волнений поверхности океана. Которые плевать хотели на общественное мнение и только хотят оградить себя от суеты, чтобы жить и писать
Мы выделяем слово «субстанциально», потому что оно фигурировало в полученном письме, написанном в типичной, несколько витиеватой и выспренной манере друга. Письмо состояло по смыслу из двух частей. Вначале Кочев писал о разнице между собой и Гариком, сравнивая себя с деревом, а Гарика с животным (в том смысле, что Кочеву не нужно и не хочется передвигаться, а Гарику, наоборот, для познания жизни и самого себя нужно движение). Эта часть письма была написана, вроде, до прочтения статей в советской прессе, а вторая начиналась словами: «Дорогой друг, дошел до меня твой голос, пусть он пропущен сквозь искаженную призму прессы, а все равно слышу родную ноту и чувствую, что несчастлив ты в заморских странах. И вот что подумал, а ты уж не обижайся моему недоразумению, если что: почему бы тебе не возвратиться домой? Попутешествовав и умудрившись воздухом иных земель? Конечно, нужно будет для проформы покаяться, но что для тебя обрядовая, внешняя сторона жизни? Что тебе ложный стыд, ведь ты человек чистый, нутряной, субстанциальный. И сможешь снова зажить прежней жизнью в кругу любящих тебя людей…», – ну и так далее.