— Нынешний кадий Мюбаризеддин — да смилостивится над ним Аллах! — по самонадеянности и невежеству своему содеял немало глупостей — да простится мне сие резкое слово! И потому, когда служка прибежал в медресе и уведомил, что он призывает меня к себе, я поначалу удивился. Как всякий скудоум, он обыкновенно считал, что обойдется своим умом. С чего это нынче приспела ему нужда во мне? Но потом уразумел: стало быть, дело серьезное, раз без истинно ученого суждения — да позволено мне будет приложить сие к себе самому — не обойтись. Когда ознакомили меня с сутью, то понял я, что не ошибся. Сели мы на возвышение. Кадий — посредине, муфтий — по правую руку, я по левую. Привели старосту деревни Даббей, ткнули в спину. Упал он в ноги к нам.
— Не губите! Сполна рассчитались мы с Джунайдом-беем!
— А с государем османским рассчитываться не надо?
— Нам все едино — с беем ли, с государем. Только с одного барана дважды шкуру не спустишь. Таковы законы божеские. Явите милость, господин наш кадий, опора справедливости!
— Откуда тебе, дубина, знать про божеские законы, коли ты слова божьего разобрать не можешь?! Расскажи лучше, как сговорились вы с разбойной шайкой погубить слуг государевых и кто у них там верховодит.
Староста снова ниц повалился. Борода от страху трясется.
— Не губите. И так всей деревней побираться придется…
Пустил притворную слезу по седой бороде своей, а невдогад ему, что мне все ведомо. В прошлом году, когда по воле Аллаха земля принесла плоды и сборщики пошли по деревням, прискакал ко мне в превеликой тревоге слуга одного из учеников моих, что состоит имамом в долине Малого Мендереса. Появился-де в деревне Авунджук непотребный дервиш. Смущает простые крестьянские души. Дескать, султаны и беи, — да простит меня Аллах, что я в вашем присутствии вынужден повторить богомерзкие слова его! — мол, беи да султаны — бездельники и насильники, хотят превратить свободных мусульман в рабов, чтобы трудились они за один только харч. По велению божьему земля-де принадлежит тем, кто ее обрабатывает, а плоды ее — тем, кто их добыл потом своим. Ежели, мол, бей хочет взять свой пай, пусть потрудится с вами от зари до зари. Мало того, призывает сей супостат хитрости и бунта, прикинувшийся божьим человеком, встретить стражников и сборщиков вилами да топорами, косами да серпами…
Шерафеддин умолк, словно не мог совладать с возмущением. В его облике, особливо в манере прятать глаза за полуприкрытыми веками, почудилось старому ученому нечто знакомое, но давным-давно забытое. Меж тем тот продолжал:
— Старейшины Авунджука пытались усовестить поганого подстрекателя, говоря, что бея сделал беем Аллах, пожаловал ему земли и повелел множеству людей работать на него. Дескать, они боятся Аллаха и страшатся за будущее, где каждому воздастся по заслугам: притеснителю за притеснения, а смиренному за смирение. Раз так повелел Аллах, он, мол, за это и спросит… На это недостойный милости лжец им отвечал: «Господь создал людей свободными и равными. И Джунайд-бей был бы таким, как все рабы и слуги, если б не сподобился хитростью жениться на одной из внучек Умура-бея». Старики не знали, как им быть, что ответить. Вот ученик мой для укрепления правой веры и призывал меня самого, дабы повергнуть ниц лжедервиша, чей дух исполнен подлости и возмущения… Словом, через два дня прибыл я в деревню Авунджук и в надежде на божью помощь призвал к себе для принародного вразумления сего сына тьмы и исчадие зла. Он явился, но не один, а с приспешниками, и среди них, как положено совратителю, пребывали две соблазненные им бабенки с бесстыдно открытыми лицами, — пальчики оближешь!
При этих словах Джеляледдин Хызыр наконец понял: перед ним знакомец юности, один из соучеников по медресе, лентяй и чревоугодник Пальчики Оближешь. То было его любимое присловие, вскоре ставшее прозвищем, которое начисто вытеснило из памяти однокашников настоящее имя. Сорок с лишним лет назад, когда они расстались, то был смазливый, худой, вечно голодный мулленок. Теперь он походил не то на гаремного евнуха, не то на перекормленную старую бабу. Толстый живот, шаром выпирающий из черного джуббе, белое как бумага лицо с набрякшими подглазниками и обвислыми щеками выдавали большого любителя плотских утех. В юности, когда лицо, как душа, гладко и податливо, не просто угадать, что кроется за ним. Время, однако, кладет неизгладимые следы, по которым, как по писаному, можно прочесть прожитую жизнь. Не оттого ли старики бывают или отвратительны или — увы, таких меньшинство! — божественно красивы?
На какое-то время ученый отвлекся от рассказа имама. Когда он снова услышал его, тот говорил: