А теперь?!. Начиная с 1954-го – ничего не происходит. Посмотрите, какими длинными, невнятными периодами отделяется сейчас один катаклизм от другого. И разве ж это катаклизмы?! Ну, допустим, Чехословакия. Венгрия, там. Камбоджа, предположим. Какая-нибудь Ангола. Эфиопия. Все ушло и уходит куда-то на периферию. В песок. Не на чем задержаться взгляду. Успокоиться сердцу. Нет, определенно, мы потеряли темп.
Конечно, не скрою, как человеку, мне отчасти это на руку. Можно потянуться, зевнуть, сидя в кресле. Все-таки с 54-го появилась какая-то перспектива в жизни. Надежда уцелеть… Все как-то разговорились, расслабились. Но, рассуждая философски, в качестве автора, соединенного с определенной эпохой (конца 40-х – начала 50-х годов), эпохой зрелого, позднего и цветущего сталинизма, я не могу не вспоминать о
Ночами я ходил по Садовой, один, и бубнил под нос, в ритм ноги, подражая Маяковскому:
Так обрывалось мое последнее, из немногих, стихотворение, на чем, сочиняя по молодости, я окончательно убедился, что поэта из меня все равно не выйдет, и робко стал помышлять о прозе. Все это совпадало с угнетающим отдалением от среды, от жизни, от текущей литературы, с каждым днем, все более, мне казалось, безнадежно низкопробной, отстающей, и с попытками, как это водится, писать в стол что-то «свое», «особое», никому не доверяясь, вроде заметок о русской Смуте, о Самозванце или набросков к позднейшей повести «Суд идет». При всем том, сознаюсь, ни в коем случае это не было отказом от времени, от века, доставшихся на мою долю, как выигрышная карта, и засасывающих все дальше, все страшнее в свою глобальную пасть. Заглатывание сопровождалось, однако, осознанием себя наконец-то неподчиненной величиной, горошиной, неисчислимой личинкой с каким-то своим малым, косым, несогласным взглядом, что делало весь этот процесс вдвойне болезненным и бесконечно интересным. Жуть, стыд и брезгливость смешивались с наслаждением жить «в такую эпоху», что мало кому выпадала в прошлом, которая, отвращая, проницает сердце и мозг, как находка – коллекционера. Осязать эту зернистую редкость, к ней притрагиваться, понимая одновременно, что подобные созерцания не проходят даром и плохо кончаются, – нет, как хотите, но исторически мне повезло в жизни!
В том и беда эстетики. Она морочит тебе голову, играя на золоченых струнах иллюзией полноценности недопустимого и недостойного, по своей сути, бытия. Радуешься, как маленький: Маэстро, катастрофа! И запах истории вдруг становится внятен и сладок. Эстетика в уме! Она абстрагируется от действительности, отстраняется враждебно от самого предмета исследования и в то же мгновение, на резине, тянется назад, к матери, влюбленно всматривается, содрогаясь, в дорогие, ее породившие, отвратительные черты. Ей бы только забавляться. Как оно ходит, на щупальцах, бронированное чудо! Какие у него, у чуда, завидущие глаза! О чем оно думает, интересно, – кого бы съесть? Всех сожрет, не беспокойтесь, и меня в том числе. Но я, червяк, покуда цел, кочевряжусь. И вместо заговора от аспида мечтаю живописать. Смотрите, опять кого-то слопал, уродина! Ну и прожорлив, собака! Какие кольца, какие мышцы у раскормленной твари под защитной чешуей! И, главное, какие глазки! Нет, вы только посмотрите, какие глазки!..