Однако теперь это принципиально ничего не меняет: я уже предупрежден. Нисколько не меняются и отцовские черты, голос, манеры. С обычной живостью он расспрашивает о маме, о моей диссертации, которую нужно срочно доделывать, о тете Наташе и Евгении Николаевиче… И я отвечаю, как ни в чем не бывало. Но мне хочется молчать…

Наперед скажу, все это продолжалось с отцом еще года два, пока он был в ссылке. Мы с мамой не могли часто его навещать. Надо было как-то устраиваться, зарабатывать. После амнистии, а затем реабилитации, эти мозговые явления он замечал за собой все реже и реже. Потом они совсем пропали. Мама об этом так и не узнала. Она скоро умерла. Умер и отец. Что с ним было в действительности, так и остается для меня загадкой. Может быть, со смертью Сталина и последующей перетряской, çro ученые контролеры наконец угомонились. А возможно, со временем отцу просто полегчало, страшные раны, нанесенные в мозг, зарубцевались, и галлюцинации его оставили. Подобно ему, я допускаю оба варианта.

Но тогда, в первый день раменского свидания и долгого разговора в лесу, радость общения с отцом смешивалась у меня с такой неутолимой тоской, словно, встретившись с ним, я что-то навсегда потерял. Мы могли валяться на травке, шутить, играть с собакой. Мы упивались видом и запахом друг друга. И вместе, как нигде, были разъединены.

Мне нужно было торопиться в Москву, бросив отца, с его вещими голосами, одного, без помощи, в этом жутком запустении. Моему одиночеству он тоже был бессилен помочь. И никогда уже не узнал, о чем я думаю и куда иду. У меня не было права его обременять. Но моя вина перед ним от этого не уменьшается…

Мы возвращались домой мимо того же осинника. Подымался ветер, и страшно было смотреть на эти клокочущие деревья. Духи работали, и я не мог от них оторваться, тоже поднятый на воздух чувством какого-то, скажем так, пиетического ужаса. Будто бы, глядя, я терял себя в этом сонме бормочущей о чем-то и приплясывающей листвы. Возможно, это было от ветра, но волосы от ужаса вставали дыбом у меня на голове. И тот ужас, как это бывает в сильные минуты, боролся и граничил с восторгом по поводу того, что я вижу и испытываю.

Должно быть, состояние отца мне сообщилось. И я понял и перенес на себя и рокочущую его отдаленность от всего света, и строгую сосредоточенность на мыслях и картинах, доступных ему одному. Но это было не самым важным. Мне почудилось вдруг, что выход найден: не для него – для меня. Что путь открыт, позывные услышаны, и ничто и никто меня уже не остановит… Печать проклятия и счастья лежала на моем лбу.

Отец стоял рядом и тоже смотрел молча, как завороженный, на этот, как зверь, крутившийся на одном месте, пойманный и локализованный смерч. Наверное, у него на этот счет были свои идеи. Солнце склонялось к закату, но по-прежнему на небе не было ни облачка… А я мысленно говорил, обращаясь к отцу или к будущим, несуществующим моим оппонентам. К самому себе. Посмотрите, убедитесь: это и есть действительность, которую вы игнорируете, презрительно называя «фантастикой», – вот она! И не надо фантазировать – достаточно видеть, и совершенно не важно, как это называть. Можно назвать деревом, а можно – человеком. Чем угодно! Дерево – это я в моем воображаемом сне. Дерево – отец. И оно клокочет, вы вглядитесь – оно кипит, как мы с вами, как вселенная в бездне гипотез и гипербол. Наши встречи, раздоры, потери – все вместе кипит более восторженным словом, чем мы способны промолвить, все в действительности – кипит…

Но и это не было тогда самым важным. Не знаю почему, но писатель с той поры в моем понимании, как я к этому внезапно приблизился, – уходя работать и по-настоящему писать, непременно удаляется в лес. Чтобы никто не видел и не слышал. Одно на уме: «время меня перевести на бумагу», – говорит лес и становится текстом.

Боже, какое здесь сказочное царство! Не оторваться – смотреть и смотреть. Общение? С кем? С человеком? с читателями? Не верю. На любом слове поймают и докажут, что все не так. Я их знаю! Единственное прибежище – текст. Не слишком густой, не очень реденький… Но хода назад, помни, назад из текста, не будет. Мы – в лесу.

Еще тоже важно успеть сказать: когда пишешь, нельзя думать. Нужно выключить себя. Когда пишешь – теряешься, плутаешь, но главное – забываешь себя и живешь, ни о чем не думая. И как это прекрасно! Тебя нет наконец, ты – умер. Один – лес. И мы уходим в лес. Уходим в текст.

Поэтому самое важное, чтобы в книге, которую пишешь, была таинственность. Для автора, для тебя. Она-то и побуждает, она-то и тянет уходить и тихо делать свое невидимое дело. Вот и все, что нам надо. А что станут говорить, спорить: «это он все придумал, и так не бывает», – уже и не важно. Они же в поле, а мы в лесу. Им как бы ширше размахнуться, охватить, воспроизвести… А мы обязаны помнить об укрытии, о тексте, о тайных тропках. У них всё – былина, эпос, прекрасное отношение искусства к действительности… А у нас пока что в руках одна сказка.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза Андрея Синявского

Похожие книги