В темноте деревьев вдруг резко вспыхнули фонари, и он увидел, куда они пришли… Здание — большое и серое, окна затянуты занавесками, чугунная глыба у двери, под старинным, похожим на ведро, фонарем… «ОНКОЛО…» — ударили в глаза первые шесть букв, он повернулся к ней, поцеловал в лоб…
Домой вернулся в полной темноте. Марты еще не было, из Эминой комнаты неслась пронзительно конвульсивная молодежная музыка; кто-то повизгивал, вскрикивал; другие времена — другие одноклассники; из-под двери выползал едкий табачный дым. Но он не пошел туда, не разогнал «кодлу», ведь некто Глуоснис тоже кое в чем был виноват…
«Ты, Аурис?..»
«Я».
«Принес?»
«Принес»
(Что, черт возьми? Что я должен был принести? Что обещал?)
«Кинь туда, в угол…»
«Что кинуть, Мета?..»
«То, что принес. Паркет».
«Паркет?..»
«Брось… У него такие глазищи!..»
«Глазищи? У кого?»
«У Эдди Нельсона… В кинематографе… «Однажды весной»… А ты же не был в кино!.. Ходил на кладбище…»
«На кладбище?!»
«Да, с Мартой… А мы на кладбище не ходим… Не любим… мы с Казисом… Мы ходим в кинематограф… С Казисом, Казисом, Казисом!..»
Она умолкла и, не открывая глаз, широко улыбнулась. Потом вдруг открыла глаза, сморщилась и яростно, точно отгоняя кого-то, заскрежетала зубами. На губах выступила пена.
«Выйдите!.. — Женщина-врач сжала мой локоть, седая, одутловатая и озабоченная. — Хватит!.. Разве не видите: это же все!.. Агония…»
«Но она разговаривает…»
«Все равно… Это уже не она…»
«А кто же?.. Доктор, это же…»
«Ах, уйдите!.. И так я не имела права… Застал бы главный…»
И покосилась на окно — не на дверь, а на окно с жидкой шелковистой занавеской; занавеска шуршала. Или это уже шуршала смерть?
Он закусил губу, повернулся и ушел.
Была ночь.
В висках шумело.
— была ночь — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
«Доктор, почему вы звоните именно мне?..»
«Потому что нашла ваш телефон…»
«Только один, мой?..»
«К сожалению, только ваш…»
«И больше ничего?..»
«Фотографию… но, кажется, это не ваша… Под подушкой… Может, вы и знаете — чья…»
Коридор, лавка, дверь. Открытая и страшная. И тишина: здесь и за дверью. Тишина, свитая в клубок, как клубок черного каната мертвой крови.
«Можешь зайти».
Кто это? Санитар, мойщик трупов? Только не врач, те бреются. И не ходят в пиджаках с пятнами масла и тренировочных рейтузах.
«Даю пять минут…»
Кому — мне? Чего от меня хочет этот тип? Почему пять? Зачем он смотрит на свои ужасные часы, прямо как самовар, налепленный на запястье? Что там пощелкивает? Хронометр?.. Мета, слышишь, — этот косматый тип…
Мета, я здесь!.. Ты позвонила — и я пришел, Мета. А вот и ты. Не ты? Неважно, я пришел… Еще раз взгляну на тебя, Мета. Попрощаюсь. Знаю: виноват. Знаю: худо. Много я, Мета, знаю… Теперь уже, Мета, и я…
«Время истекло, приятель… — Рука на плече, тяжелая рука тяжелого человека; подбородок как кактус и нависает жерновом. — Раньше надо было тетешкаться, не сейчас… Послезавтра мне надо в Таллин, на ралли, а тут… Да еще в Каунас переть с таким багажом… Жена моя… А хорошая, между прочим, была… Чего-чего? Ну, ты даешь, мужик! Ревешь, как младенец… Кончай, слышишь?.. Если так из-за каждой…»
…но ты была единственная, Мета — — — — — —
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ