«Как и ты, Оне, меня… как ты меня…» — пришло в голову, и так не ко времени, что он даже покраснел от этого неуместного сравнения, непроизвольно мелькнувшего в его сознании, и почувствовал, как жарко стало в груди — вдруг, резко вспыхнуло в этой издерганной болью груди; и жар, и ненависть, угрюмая, удушливая ненависть, но не к тому, увешанному оружием бандиту, топающему по двору, не к Райнису с его грушевидной головой в картузе, который сперва мимоходом обмочил его дверь, затем… когда ему открыли… К себе, к себе самому — каунасскому шалопаю, не то студенту, не то корреспонденту (ой, держите, — «писателю»!), любителю сильных ощущений («Вот отгрохаю книжечку про бандитов — закачаетесь!»), бросившемуся когда-то к Гаучасу — соседу и фронтовому другу Матасу Гаучасу, своему «солдату», что ушел с фабрики в отряд народной защиты, но уже отвоевался и лечился в городе после тяжелого ранения, и потому никакого Гаучаса не встретившему, а просто застрявшему в провинциальной редакции и окопавшемуся в жилище этакого мыслителя бухгалтера Фульгентаса; ненависть к себе самому, обожавшему судить других, но почему-то на редкость медлительному, когда приходилось действовать самому (взять хотя бы вчерашний случай, когда притащился этот чертов бандюга); этой ночи он никогда себе не простит! Струсил, ясное дело, — как еще можно назвать его бесцельное торчание под узкой щелью в этом ящике, бессмысленное созерцание клочка неба с щепоткой звезд, соседство с черной лесной ночью, в которой творились такие события, когда рядом, в нескольких шагах от него, бандит (хоть и муж ей, а все равно бандит) избивал женщину, которая для него, Ауримаса, столько сделала, можно сказать — вырвала из когтей смерти, спасла, выхаживала, не боясь разоблачения, мыла, кормила, пичкала лекарствами, выносила горшки, оберегала от опасностей, дрожа и за своих (кто — бандиты ей свои?!), и за чужих (ну, за этого Шачкуса, разумеется, ей чужого, за эту училку, то есть Купстайте), и которую этот подлый бандит, ввалившись среди ночи… А ты-то, дурак, думал… воображал… сочинял…
Впрочем… Что ты можешь знать, Ауримас? Как было на самом деле? Что и как? Вот именно — как…
— Хватит! — в отчаянии выкрикнул он, резко вскидывая здоровую руку; потом обнял Оне за плечи и с жадностью заглянул в лицо, которое сейчас было как никогда близко; она вздрогнула, чуть поежилась, но не отодвинулась. — По-моему, хватит!.. С нас обоих! Давай убежим отсюда! Хватит!
«Кому он уже кричал такое? — мелькнуло в голове. — И когда?»
Не все ли равно! Теперь важно лишь это ее лицо… эти печальные глаза, обведенные темными кругами, и эта шишка под прядью темных волос, лишь эти дрожащие, будто испуганные, будто готовые что-то произнести, по-деревенски большие губы и лишь этот, словно идущий из-под земли шелестящий голос:
— А куда? Куда, Ауримас? Куда?
Ауримас. Она сказала: Ауримас. Не парень, не малый, а просто Ауримас. И каким невероятно знакомым, где-то слышанным голосом…
— В волость. В уезд… Куда угодно.
«Куда угодно, куда угодно! — колотилось в висках. — Важно бежать отсюда. Из этой клетки. Из неволи. И как можно скорей! Как можно скорей!»
— А он? — Ее глаза заблестели прямо перед его лицом. — А как же он, Ауримас?
— Он? Кто такой? Этого еще не хватало, чтобы мы… чтобы ты… из-за подлого этого бандита…
— Куда же он денется, бедняжка… мой козленочек…
— Козленочек?
— Я ведь сказала: сын…
— Когда сказала? Я не слышал.
— Ну… сейчас… недавно…
— Сын?
Он оторопел. Сын?
«А тебе-то что? — закусил губу, будто лишь сейчас сообразив. — Ну, есть. Ну, сын. И что же?»
— Это не помеха, — проговорил он с усилием. — Да-да, не помеха. Не-ет!
Она промолчала. Потом вздернула подбородок, заглянула ему в глаза, точно чего-то ища в них.
— Да неужели, Ауримас? Неужели правда? То, что ты только что сказал?..
— Да, да, да! Ты же не бросишь здесь ребенка… Здесь, в лесу… Иначе быть не может! Если он твой… и если ты без него…
— Никуда, конечно! Куда я без него! Я и сюда… к Начасу… но одна…
— К Начасу? Как — не одна?
Широко раскрыв глаза, она ошпарила его Жарким взглядом, будто удивленная тем, как мало знает о ней он, Глуоснис. О ней и о всей ее жизни…
— Да, — кивнула она и уставилась куда-то в пол. — Да, Ауримас: с приданым. С приданым дурехи гимназистки… в подоле… Видно, рановато расправила эти самые свои крылья…
— Вот тебе их и топором… Твои крылышки…
— Нет, Ауримас, не говори так! Не хочу я, чтобы ты так говорил!
Она вся дрожала, произнося эти слова, под его рукой; ее волосы щекотали ему лицо. И слеза, ее слеза, горячая и соленая, упала ему на лицо, как своя собственная; он сказал:
— И я не хочу, Оне… Я только предлагаю… Разве можно допустить, чтобы этот бандит… заваливался в дом ночью… и своими кровавыми лапищами…
— Ой, не надо, не надо! Перестань!..
— Что ж… — Он слегка ослабил напрягшуюся, как струна, руку, обнимавшую ее плечи. — Раз уж боишься…
Она чуть отстранилась.
— Боюсь?
— Похоже…
— Я?!
— А то кто же? Не даешь и слова сказать о своем Райнисе…
— Какой он мой?!
— А чей же еще?.. А Шачкус… ты, кажется, говорила…