Только теперь я увидел Оне — в сумраке за столом, вернее, одни лишь ее острые, блестящие — как и в землянке, как в землянке — глаза, и жуткое, никогда прежде так остро не изведанное безмерное чувство стыда словно щелоком обдало меня всего: на лбу выступила испарина, все вокруг закачалось и стало двоиться. Я понял, что это была ошибка, какой я никогда себе не прощу. Я предал ее. (Не потому ли впоследствии Марта сказала мне: не предай? Ах, какое может быть сравнение! Вовсе не потому.) Я так отчетливо понял: предал, что даже не нашел слова для Оне — слова, которое во что бы то ни стало должен был сказать; расколись, провались, обрушься небо над головой, но я должен был сказать, и слово это должно было быть одно — «неправда!». Неправда все, что вырвалось у меня секунду назад, неправда все, что мелькнуло у меня в голове… Но думал я, Бриг, то же, что говорил, — в том-то и вся беда, что на уме у меня было то же, что и на языке. Оне медленно поднялась с лавки.
«Ты куда же это, Начене? — прикрикнул на нее Шачкус; нельзя сказать, чтобы с женщинами он обходился ласковей. — Сиди где сидела! Мы еще не кончили…»
«Ко-о-ончим!.. — улыбнулась Оне, не стесняясь ни меня, ни Шачкуса, — меня, пожалуй, еще меньше, чем Шачкуса, — и медленно вышла на середину комнаты; глаза у нее так и горели. — Не бойся, Шачкус — ко-он-чим!..» — повторила она нараспев и плюнула мне в лицо. Я зажмурился, протянул вперед обо руки, чтобы ее поймать. Но Шачкус успел схватить меня за плечи и, точно маленького, провел, дрожащего, к лавке и усадил, прямо-таки ткнул, на нее; Оне же подошла к окну, тряхнула густыми, блестящими волосами, будто только что вынырнула из черного холодного омута, и, пристально глядя на все те же уныло серые камни двора, негромко засмеялась, — возможно, именно так прорвался наружу ее стон и плач… И я понял, что, несмотря на все те проведенные вместе, в сыром подземелье, часы, несмотря на долгие, похожие на исповедь одного человека — мою собственную исповедь — осенние диалоги, невзирая ни на что, Бриг, до конца я эту женщину так и не узнал — —
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Да разве только ее? А Сонату, Даубарас, — ту самую Сонату, которая сейчас, вся заполненная одной собою, тем не менее глядит на тебя, будто ты монумент в два человеческих роста, воздвигнутый над пиршественным столом, или некий пророк, который, однако, весь у нее в руках — в мягких, в браслетах и кольцах, заботливо ухоженных руках — и которого она выучила служить ей, только ей одной, Сонате; это можно было понять по самой ее позе, осанке, по лицу и глазам, даже по этому как бы небрежному, по утонченно изящному движению левой руки, которой, словно между прочим смахнув дерзнувшую опуститься на ее парчовый наряд пушинку, она подперла свой округленький, с едва заметной ямочкой посередине подбородок… Вижу, вижу: она не выпускает из своего поля зрения меня, бедняжку Глуосниса, примостившегося рядом с ее дражайшим супругом, огромным, широкоплечим, — вот уж кто и впрямь монументален; я отодвигаюсь, отодвигаюсь, отодвигаюсь, а Соната как будто незаметно, непроизвольно, но, я знаю, неотрывно преследует меня блуждающим взглядом зеленоватых глаз. Чего ей от меня надо? Чего ей надо вообще? А что, если просто показаться — показаться всем, ждут они того или нет, рады или нет, или хотя бы помозолить глаза этой безвкусной кокетке Шалнене, а в первую очередь, конечно, этому Ауримасу, хоть он и стремительно старится, хоть у него и самые дикие претензии (Казис рассказывал об их последнем конфликте), хоть и родом с окраины, и это дает себя знать, да, да, — а все же это частица ее, Сонатиной, молодости; и пусть он хотя бы сейчас поймет, как она всегда права и как она умеет быть счастливой, она всегда была, есть и будет счастлива…
А мне ее лицо — пусть даже весьма и весьма привлекательное — кажется фанерным, как и все остальные лица, а красивые зеленоватые, скорее коварные, чем умные, глаза — лишь прорези в тусклой с сероватым оттенком фанере: 74–44… Марта? Глуоснене? Да нет же, Оне, какая Оне, та самая, которая… хватит! Не такие уж веселые это дела и не такие приятные, уж хотя бы ради такого вечера можно было бы… Вот, смотри, тебя поздравляют — Даубарас уже поднял обе руки, — и ты чуть ли не оказываешься под полой его пиджака, а вот правая уже поднимает бокал на тонкой ножке с пенящимся шампанским, будто что-то взвешивает… Истинно памятник; сейчас он вспомнит…
— Попрошу сюда… сюда, наш славный юбиляр… и лауреат… по этому случаю мы тебе присуждаем… чем плохо?.. Ближе, ближе, чтобы я мог первым тебя обнять и чтобы, черт подери, все увидели, какой ты у нас сегодня красивый… Сюда, сюда, в центр, в самую середку, ты здесь главнее всех, ибо сегодня кто такие мы, все остальные, а?.. Главного героя — in medias res[54], в середину вещей, в центр внимания.
— In medias res — требование романистов. В центр. В самую середину. Роман — сжатое время, понимаете? Итак, без вступлений. Не будем толочь воду в ступе, давать характеристики; in medias res. К сути, к сути, вперед!