Поиск мировоззрения, принимающего во внимание также и частное стремление индивидов к счастью, имеет результатом, что вдруг [plötzlich] совершенно [ganz] новые темы выходят на первый план. Так, философы задаются вопросами о вещах, о которых они раньше пытались не высказываться, например, о любви [ссылка на: Irwin Т., Nussbaum M., eds. Virtue, Love, and Form. Edmonton, 1993]. Раньше это была тема, мимо которой трезвые знатоки Платона [nüchterne Piatonkenner] проходили по возможности быстро: «Пир» философы до сих пор охотно оставляли литераторам[660].

Здесь удивляет не столько то, что «трезвые (имеются в виду, вероятно, не знающие mania из диалога «Ион») платоники» могут старательно игнорировать важнейший элемент платоновской философии, сколько то, что эрос объявляется в 90-е годы XX века «совершенно новой» темой. Если оказался забыт даже Марсилио Фичино, то уж во всяком случае очевидно, что проходя мимо иррационального упоения, нездоровой эротики и имперских замашек георгеанцев, «трезвому платонику» положено ускорить шаг.

<p>Вместо заключения</p>

Многое из того, что сегодня выглядит абсолютно неприемлемым у георгеанцев, они разделяли с университетским миром своего времени. Анахроничные параллели с современностью любил, как известно, и Виламовиц. Поэтому неудивительно, что два-три десятилетия спустя «некоторые из важнейших результатов исследований Виламовица [о Платоне] слились с образом Платона, который был вдохновлен Георге»[661]. По мнению Г. Патцига, «надо, к сожалению, сказать, что образ Платона в Кругу Георге по своему жанру не отличается от образа Платона у Виламовица и образа Аристотеля у Йегера, – если временно не принимать в расчет значительную разницу в учености, стоящей за этими конструкциями»[662].

Определенный перспективизм, хотя, как правило, не– или малоосознанный (в отличие от георгеанского открыто провозглашаемого) свойствен, несомненно, и науке. Было бы несправедливым и неверным полагать, что университетские платоноведы подходили и подходят к своему объекту без априори, клише, общих мест, без сверхзадачи, без общекультурных и дисциплинарных требований момента. Нам сегодня может показаться чрезмерным интерпретационным насилием вычитывание из Платона некоего сверхамбициозного политика, обреченного обстоятельствами на «теоретическое бездействие», но такое прочтение было реакцией на насилие не меньшее (но освященное победоносной и не знавшей сомнений наукой XIX века), а именно на то, которое видело в Платоне университетского ординариуса avant la lettre и которое в свою очередь «исправило» толкователей, узнававших в Платоне языческого христианина. Платон-тоталитарист Карла Поппера сейчас не в фаворе, но кто знает, когда попадет в опалу тот политкорректный философ «пространства демократии», которого делают из Платона современные доброжелатели. Георгеанцы сознательно и намеренно сделали то, что часто неосознанно и полуосознанно делает самая что ни на есть университетская наука о Платоне: вчитать в него «фигуру» (в смысле Э. Ауэрбаха[663]), предвосхищающую окончательное и совершенное воплощение в том или ином телосе по усмотрению вчитателя.

Надеемся, что, закрывая книгу, читатель не умозаключит из нее, будто автор призывает к какому-то «восстановлению исторической справедливости» и к «возврату к Георге». Напротив, забвение есть весьма распространенная форма усвоения наследия[664], в какой-то мере необходимая и неизбежная (и благотворная, добавил бы Ницше) в философии и культуре вообще. И поскольку эта форма заслуживает в свою очередь изучения, то автор счел небезынтересным рассмотреть забвение георгеанского эпизода в интерпретации Платона в XX веке как интересный феномен со своими актерами и мотивами. И уж во всяком случае это забвение не дает нам никаких оснований игнорировать сам этот весьма своеобразный эпизод.

Перейти на страницу:

Все книги серии Исследования культуры

Похожие книги