«Может, — подумал он, — поэтому Бог не спешит нам ответить прямо: мы бы просто этого не вынесли?».
Иной раз, вчитываясь в плотно прорезанные на поверхности цилиндра иероглифы, М. вдруг испытывал приступ страха, неожиданную сонливость, гнев или, что вовсе выбивало из колеи, без причин заходился смехом. Иногда болванка, весившая не меньше пуда, вдруг становилась легкой, будто из нее вынули сердцевину, пустой и гладкой как обрезок сливной трубы — такую непримечательную жестянку не сбыть и старьевщику в трудный год. (М. казалось, что это проделки Третьей, как и множество других странных штук, начавших происходить в его жизни.)
Весною девятнадцатого, сбежав из Ленинграда после отвратительного открытия в вещах того самого Б. С. К., что так и остался ему неведом, М. поселился на севере Москвы, в добротном нестаром доме, руководимом очаровательной хозяйкой Марией Александровной Парамоновой, с которой у него сразу заладилось, так что их общение стало даже несколько фамильярным, если не сказать — двусмысленным. Была ему отведена часть общей просторной комнаты, за дощатой перегородкой, со столом, раскладной кроватью и умывальником, которую М. в шутку называл «шкапом».
Хозяйство Марии Александровны не было обширным, как у соседей; из живности только куры, носившиеся повсюду, — тощие, пестрые и безумные. Бытовала она в счет каких-то неведомых поступлений от родни, или бывшего мужа или еще кого-то, о ком не распространялась. Вдобавок — кров и прокорм жильца.
Никто его, кажется, не преследовал с бывшей службы, чего М. поначалу боялся. Не однажды ночью он твердо решал вернуться, каяться и сдаться кому-то, но утром отступал от намерений; кроме одного раза — тогда, сев на поезд, он доехал до Тосно, где все-таки не вытерпел и сошел, со стыдом вернувшись назад. Чем ближе был Ленинград, тем яснее виделось изуродованное лицо сокамерника, повесившегося ночью в бывшем аптечном складе старой петербургской больницы, превращенной в пролетарский застенок.
В Киев не тянуло. В Житомир, где, наверное, могли еще оставаться его родители и кое-какие родственники, тоже. Не раз он посылал им письма с неясными ему самому намереньями, но каждый раз ответа не приходило, будто под Украиной разверзлась пропасть.
В Москве, вопреки сомнениям, он неожиданно легко нашел службу, весьма необременительную, по делам которой ездил в ростокинскую контору раз или два в неделю, забирая работу на дом. Теперь был еще четверг, а «разы» эти уже счастливо миновали, работа была сдана, аванс за неделю вперед получен, так что оставалось несколько дней свободы, которыми следовало распорядиться умно, тем паче погода была промозглой и желания выходить из дому не было никакого.
В обеденный час он сидел за столиком в своем «шкапе», перебирая накопившиеся бумаги, решая — сжечь или сохранить накопившиеся черновики. Пробовал начать повесть, но в голову лезла только дурь про заблудившихся грибников, которых спасла собака — что-то подобное он читал недавно в местном листке, издаваемым кооперативным хозяйством «Зори». Про грибников писать не хотелось. Сама идея шарить под кустами с корзиной вызывала у М. протест; он даже немного пенял собаке: стоило ли спасать? Впрочем, тогда ее некому бы было кормить, что собаку вполне оправдывало.
Тихо было так, что часы с кукушкой казались громогласными как курьерский. Пробило уже четыре, а он все сидел. И толку от сидения не было никакого. Он уже и стучал карандашом по колену и тряс ногой, и весь исчесался, но вдохновение все не шло. Того хуже, вообще ничего не хотелось делать.
— Манюнь, поставь чаю, а?
За перегородкой резко скрипнул стул.
«Разбудил ее, что ли?».
— Манюнь?..
— Да отстань ты, какого чаю?.. Нету чаю. Воды могу вскипятить, —ответил раздраженный женский голос.
— Ну, воды…
— Раз воды, так сходи за ней.
С «мужской» половины раздался вздох.
— И нечего мне вздыхать. Вздыхатель…
— Манюнь, я занят.
— Так сиди покойно, — резонно заметили на «женской».
— Ты — моя погибель, — печально констатировали на «мужской».
«Покойно… Что я ей — покойник, сидеть покойно? Дура!».
Переговорить Манюню, не желавшую что-то делать, было затеей безнадежной. М. еще раз вздохнул, но уже тихо, не напоказ, и вновь углубился в штудии.
Учебник санскрита Кнауэра140 казался ему орудием пытки. Но без него, увы, нечего было мечтать прочесть написанное на треклятой болванке, доставшейся ему от старого колдуна Магнифера. Вот уж сбыл так сбыл, умыл руки! Впрочем, и с санскритом пока выходило так себе. Он уже почти отчаялся понять что-то в заковыристой вязи, сплошь покрывавшей ее поверхность, когда вдруг отыскал кончик вьющейся нити, за которую вытянул нечто знакомое — описание игры в шахматы — однако, с парой отличий: доска была двухсторонней, а коней почему-то одиннадцать. Он даже соорудил такую из любопытства, но, как шагать с одной стороны на другую и на чьей стороне играет подлый одиннадцатый конь, так и не разобрался, поэтому затею отринул.