Подружки поняли, что она намекала на лысину несчастного монаха, и громко рассмеялись. Звонкие переливы смеха смешались под тополями с другими вечерними звуками.
Брат Лучерта почувствовал, что сердце его раздирают на части, и, сам не зная почему, подумал о ногтях Мены.
Какая-то медленная лихорадка жгла ему кровь и мутила рассудок. Много лет умерщвлял он свою плоть и смирял кровь; теперь они восстали, грозные, беспощадные, как два раба, победоносно отстаивающие свои права.
На бедного монаха жалко было смотреть. Он лежал, распростершись на голых досках, и муки терзали его, озноб тонкой змейкой пробегал по спине, под черепом словно пылал огонь. Страшно было заглянуть в его неподвижные глаза, горящие словно раскаленные уголья!.. Одинокий, ни от кого не слыша ласкового слова, лежал он перед своим черным распятием, а могучее июльское солнце, словно издеваясь над ним, вливалось в келью, и ласточки щебетали, и цветы, словно кадильницы, возносили к солнцу свой аромат.
Его томили кошмары — в непрерывной смене проходили перед глазами видения: зеленые виноградники его детства, изгородь из кустов ежевики, отец в своей безмолвной агонии, пугающие призраки, порожденные его фанатической верой, бесстрастные лица былых сотоварищей — старых монахов и, наконец, Мена, окруженная сиянием, словно мадонна, Мена, бросающая навстречу ветру дерзкие песни своей молодости.
Ему грезилось: он идет один по необъятной равнине, желтой, иссохшей; солнце жжет ему голову, жажда — горло. А он все идет да идет в ужасающем безмолвии, в этом море огня, идет упрямо, исступленно, словно голодная гиена. И перед ним все та же равнина, тот же безграничный, подернутый багровой дымкой горизонт. Он не видит уже ничего, кроме этого ровного, не угасающего света. Пытается крикнуть, но голос его, не пробуждая ни малейшего отзвука, замирает в раскаленном воздухе.
Фра Лучерта очнулся, стал искать костлявой рукой кружку с водой, но кружка была пуста.
В открытое оконце доносились порою звуки далекой песни. Несчастный монах прислушался, сердце в его груди застучало, как молот:
Сделав сверхчеловеческое усилие, он приподнялся на своем дощатом ложе, оперся о стену. Лучи заката ударили ему прямо в лицо.
Песня все приближалась и приближалась, до него долетело это неясное, ласкающее ми. Собрав последние силы, больной попытался высунуть голову в оконце:
— Me… на!
Он повалился на пол, все тело его окоченело, словно стальная болванка. Биение пульса прервалось, возобновилось, опять замерло. Его свело судорогой, он открыл глаза, снова закрыл их, опять открыл: в них еще теплился свет. Он ощутил, как предсмертная дрожь пробегает по всем его жилам, до самого сердца. Руки и ноги вытянулись, он застыл в неподвижности, длинный, тощий…
Небо за окном стало прозрачно зеленым, как берилл. Горело жнивье. Ветер донес последний отзвук песни:
ИДОЛОПОКЛОННИКИ
Песок на площади сверкал так, словно это была растертая в порошок пемза. Выбеленные известью дома багровели кругом, как стенки огромной печи, где пламя уже угасало. В глубине колоннада церкви, отражая окраску облаков, казалась рядом столбов из розового гранита. Окна полыхали, как будто там, за ними, вспыхнуло пламя пожара. В этих ярких отсветах статуи святых становились фигурами живых людей. И в торжественном зареве заката все мощное здание еще более властно господствовало над жилищами радузийцев.
С прилегающих улиц на площадь то и дело врывались кучки мужчин и женщин, громко крича и размахивая руками. Суеверный ужас, завладевший их душами, все усиливался и усиливался; в воображении этих темных людей возникали разнообразные устрашающие видения небесных кар. Толки, горячие споры, жалостные мольбы, бессвязные речи, молитвы, крики — все это сливалось в глухой ропот приближающегося урагана. Уже в течение нескольких дней после захода солнца эта кровавая заря заливала все небо, нарушая покой наступающей ночи, бросая трагический отсвет на сонные поля, заставляя выть собак.
— Джакобе! Джакобе! — закричали вдруг, размахивая руками, несколько человек, негромко разговаривавших между собою, теснясь у одной из колонн церковного портала. — Джакобе!