Федор Михайлович не двинувшись выслушал приговор, и это сразу ухватил Василий Васильевич. «Тверд, тверд! Сила сама говорит о себе», — мелькнули у него в мозгу обрывавшиеся тотчас же слова, а глаза все никак не могли оторваться от стоявших на помосте людей, и хоть слипались на морозе, но все больше и больше устремлялись туда, где все э т о как бы по программе происходило и должно было вот сейчас, через ничтожнейший миг, кончиться. Он будто забыл о том, что ужасно холодно и что губы у него дрожат еще больше прежнего; напротив того, он ощущал в себе жар, голова словно пылала огнем.
Когда чиновник кончил читать приговор, несколько караульных роздали всем приговоренным белые холщовые балахоны с капюшонами и длинными рукавами, а священник тем временем поднялся на помост и остановился прямо против осужденных, скрестив руки и как бы пришпилив к черной шубе крест. Он заговорил о земных грехах, за которыми по церковному расписанию всегда следовала неотвратимая смерть, а по его мнению уж без этого обстоятельства никак не может обойтись ни один грешник на сей несовершенной земле.
— Но со смертью телесной, — утешительно заключил он, желая сказать напоследок нечто весьма важное и даже приятное, — не кончается жизнь человеческая. Наоборот, верой и покаянием мы можем наследовать жизнь вечную. — Эта мысль ему самому вдруг показалась удивительно заманчивой, и он даже с завистью поглядел при этом на осужденных.
Потом он совершенно неожиданно чихнул раза два или даже того более и стал обносить крест для целования, считая, что без такого именно действия никак уж нельзя будет закончить все дела на э т о м поприще. Однако к его богоугодным услугам осужденные не проявили никакого должного внимания и, переминаясь с ноги на ногу, предпочли держаться в сторонке от приближавшейся к ним фигуры отца иерея, благословлявшего неведомых ему людей в безвозвратный путь. Лишь один Тимковский подошел к нему и, склонив голову, поцеловал крест. Остальные рассеянно смотрели друг на друга, что-то несвязно произносили вслух, оглядываясь по сторонам и тем временем настороженно выжидая свою участь. В морозной тишине гулко пронесся хриплый бас Петрашевского, о чем-то вдруг заговорившего с Момбелли. А Спешнев схватил Федора Михайловича за оба рукава и, вглядевшись в его порозовевшее от холода лицо, о чем-то задумался, и казалось, будто собрался очень долго думать, так что не видно было и конца стремительно набегавшим мыслям. Отвечая ему упорными взглядами, Федор Михайлович громко и с твердостью в голосе воскликнул: «Мы будем вместе с Христом!» Николай Александрович, словно пробудившись, поднял голову с отросшей не в меру бородой, многозначительно потряс руки Федора Михайловича и с презрительно-печальной усмешкой ответил: «Будем горстью праха», — на что Федор Михайлович тоже усмехнулся, но в улыбке его была заключена некая восторженность и полное отдание судьбе.
Он заметно взволновался. Лицо его с бородкой, заиндевевшей на морозе, подергивалось мелкими морщинками, как бы в ответ спешившим мыслям. Он стал вдруг порывисто оглядывать все вокруг себя, словно хотел навсегда и во всех подробностях собрать все в памяти, чтоб никогда уже не забыть эту удивительную картину морозного утра на большом столичном плацу, среди расставленных войск и обступившей со всех сторон горланившей и кашлявшей толпы. Он упорно вглядывался в т е х, кто о с т а в а л и с ь тут, на земле, и сейчас с жадным страхом глядели на занятное событие, столь растревожившее умы и пришедшееся так кстати к их воображению, застоявшемуся в повседневной суете. Оглядев всех, он снова оборотился к своим, к приговоренным, топтавшимся на эшафоте и никак не походившим на всех других, так как жили уже своей, совершенно особенной жизнью. Федор Михайлович как бы измерил тех и «своих» и мгновенно определил, что «т е» — это что-то совсем отдельное, даже постороннее, а «свои» — это уже решительно иные и их никак нельзя ставить в один ряд со всеми, кто случился тут ради одного лишь любопытства. Они — единственные в своем роде и составляют предмет особого внимания. Одним словом, Федор Михайлович полностью ж и л всеми порывами ума и каждую свою последнюю минуту превратил в целый век.
Сыграв положенную роль, посланец церкви сошел с помоста и с сознанием полезности своего участия в общем деле стал в сторонке в качестве как бы частного лица, наблюдающего, впрочем, усердно за «наследованием жизни вечной».
Солдаты стали надевать на осужденных балахоны, но головы оставались пока непокрытыми. Василий Васильевич подметил тревожную торопливость: ноги и руки приговоренных плохо повиновались, как бы безучастно двигались и вместе с тем куда-то спешили. Он явственно расслышал, как Петрашевский совершенно внезапно и с непринужденным спокойствием, даже будто улыбаясь, проговорил:
— Господа, как мы, вероятно, смешны в этих балахонах! — на что многие обернулись на него и, видно, силились улыбнуться, хоть и не улыбнулись.