На бледноватых щеках Федора Михайловича выступила краска. Он кончил твердым и звенящим голосом и отступил несколько шагов назад. В комнате застыла тишина. Никто не двинулся. Первым нарушил молчание Филиппов. Он вдруг вскочил и воскликнул:
— Не падет рабство по манию царя! Не падет!
Федор Михайлович, услыхав это, весь затрепетал.
— Должно пасть! Должно! — почти закричал он, взмахнув рукой, и с такой настойчивостью, что все повернули головы в его сторону. — Правда на стороне угнетенных, и она покорит все! Все! — с такой же энергией подтвердил он и зашагал по комнате, заложив руки в карманы. Михаил Васильевич никогда не видел Федора Михайловича в таком потрясенном состоянии; он схватился со стула и крепко сжал его руку.
Но Филиппов продолжал:
— Нет надежды на то, что рабовладельцы освободят своих рабов. Нет! И не надо тешить себя глупыми обманами. Нужны верные средства!
— А если их нет? — раздался голос из-за отворенной двери. — Если никто доброй волей не решится разрушить цепи рабства? Тогда как? Как вы, например, Федор Михайлович, тогда полагаете?
— Тогда… тогда… восстание, господа! — бросил Федор Михайлович, и глаза его налились горячей-прегорячей кровью.
Война и холера
До слуха беззаботных дачных жителей Парголова все более и более доходили вести о холере в Петербурге. Столица, особенно на окраинах, жила в полном смятении и отчаянии: люди умирали, сперва десятками, потом сотнями… Младшие братья Федора Михайловича, приехавшие в Петербург, считали отвозимых на кладбище покойников, и в их памяти складывались страшные цифры: 300—400 в день.
Холера истребляла жителей с жадной и жестокой настойчивостью. Длились дни, недели и месяцы, а она не унималась, несмотря на обещания врачей и успокоительные приказы полиции. Медики утешали народ тем, что эпидемия лишь спорадическая (это слово впервые услыхали тогда), а архиереи протрезвонили все колокола в молебнах всевышним силам.
Пуще всех волновалась маменька Михаила Васильевича. Она неотступно ходила за сыном и следила, чтобы тот не глотнул как-нибудь и где-нибудь ледяной воды. Из деревни ее приходили тоже недобрые вести — там люди вымирали как мухи, — и это повергало ее в отчаяние.
Из кухни Михаила Васильевича были изгнаны соленья, плоды и квас. Маменька специально приезжала на дачу и строго-настрого наказала Марье Митрофановне следить, чтобы в рот к барину не попали невареные овощи и сырое питье.
— Не углядишь — изведу! И креста не поставлю! — предупредила она, повелительно выговаривая Марье Митрофановне. Маменька была характера строгого и не переносила никаких ослушаний.
Марья Митрофановна набралась страху пуще прежнего и уж не спала, не ела, — все глядела за барином. Куда Михаил Васильевич, туда и она, и даже если барин бывал в отлучке, она выходила тихонько в сад и шла за ним по пятам, не спуская глаз с прыгавшей вдали широчайшей шляпы. Боялась, чтоб барин не отведал у мальчишки-разносчика свежего яблока или огурчика.
Судьба, однако, рассчитала все по-своему. Через неделю под вечер Марья Митрофановна слегла, а наутро уже вывезли ее бренные кости в столичный морг. Как и где она достала холеру, Михаил Васильевич никак объяснить себе не мог. Маменька думала-гадала, как заменить пропавшую крепостную душу, да так и не выдумала и с тем уехала в деревню наводить порядки. Порядков было мало. В деревне шло разорение. Наехали чиновники и военные регистраторы и стали производить набор рекрутов.
— Царь требует!
Помещица Буташевич-Петрашевская представила своих рекрутов, выбрав самых хроменьких и слабоумных.
— Матушка барыня! — вопили те вместе с женами и сестрами, ползая перед ней на коленях. — Не загуби! Ужо отслужим тебе. Прикажи, матушка, твоя воля!
Матушка гневалась, слыша подобные мольбы, и приказывала оттаскивать обреченных.
С деревень гнали рекрутов в уезды, а из уездов по губерниям, в батальоны. По дороге десятками гибли от холеры и оставались лежать в степных могилах. По городам и деревням поползли слухи, будто царь гонит солдат в самую Венгрию, где идет война и австрияки не могут сладить с восставшими венгерцами.
— Последние времена пришли, — полагали деревенские прорицательницы.