— Полноте испытывать себя, — увещевал его Аполлон Николаевич, стараясь снисходительно улыбаться и как бы рассеивая намерения своего друга. — Да вы точно вглядитесь в себя: натура ли в вас говорит или один головной восторг? Проверьте, Федор Михайлович, и исчислите все ваши великодушные мысли.

— Ишь какие мне загадки загадываете!.. Знайте — исчислено и разгадано, и других намерений нет, как только послужить делу. Нужнейшему делу.

Аполлон Николаевич лениво зевнул и при этом заметил:

— Слог-то у вас, Федор Михайлович, этакий сочный и многообещающий, и душа… Душа ласковая и бурная… Беречь ее надо, беречь…

Под утро, чуть только стало светать, Федор Михайлович приподнялся на руку, оглянулся и увидел сладко спящего Аполлона Николаевича.

Где-то в печке за стенкой трещали дрова. Шторы были спущены, и в комнате стоял густой мрак.

Федор Михайлович проснулся с какой-то тяжестью. Сон ли дурной растревожил его или мысли забились в голову шпигующие и насмешливые, но в груди давило.

Он опустился снова на подушку, протяжно вздохнул и тут почувствовал головную боль.

Когда он снова пробудился, то увидел на столе самовар, пылавший жаром, и сам Аполлон Николаевич уже сидел за столом и держал в руках какие-то листочки. На его голубом галстухе играли нежнейшие лучи Авроры, и сам он весь как бы светился мглистым утренним рассветом.

Чай пришелся по вкусу и освежил Федора Михайловича.

— Итак… нет? — спросил Федор Михайлович медленно и внушительно.

— Нет, — сокрушенно ответил Аполлон Николаевич и посмотрел с чрезвычайно доброй и изысканной улыбкой на Федора Михайловича. В этой улыбке была заключена целая бездна сожаления о том, что он никак, никак не может исполнить такую важную и тонкую просьбу друга. — Нет и нет…

Федор Михайлович откинулся на спинку стула и провел рукой по вискам.

— Не нужно говорить, что об этом — ни слова? — спросил он вкрадчиво.

— Само собой! Само собой! — деликатно и как бы раскрывая полностью свои объятия, ответил Аполлон Николаевич, причем в тоне его даже послышался укор: мол, как Федор Михайлович мог и подумать нечто иное.

— Слишком шумно становится на земле, Федор Михайлович, — не находите ли вы этого? — добавил Аполлон Николаевич, идя вслед за Федором Михайловичем в прихожую и тонко посмеиваясь на ходу. — Слишком много развелось друзей человечества, — того и гляди зажгут мир со всех четырех концов. Но знаете ли что? Я тушить не стану… Пусть горит сей презренный и ничтожный мир! Пусть! Надоело возиться с ним…

— Это вам-то надоело? Впрочем, и я не прочь бы разделаться с ним, — заметил небрежно и торопясь Федор Михайлович. — Уж такая шатость нравственных оснований! Такая шатость…

На том Федор Михайлович и покинул деликатнейшего Аполлона Николаевича.

<p><strong>Новый и неожиданный посетитель «пятниц» весьма любопытствует насчет фурьеризма</strong></p>

К весне в столице снова развилась холера. В грязных телегах свозили зараженных в больничные бараки на окраины города по 300—400 человек в день. Пошли вести о холере и в армии, которая двигалась уже в Венгрию. Говорили, что десятки тысяч солдат уже погибли на полях Польши.

Столичные разговоры сосредоточились на смерти, которая всех подстерегала каждую минуту и у каждого угла. К тому же весна стояла гнилая и ветреная — снег не снег, дождь не дождь.

К концу марта царь решил отправиться на открытие дворца в «первопрестольную», а оттуда в Варшаву, поднять своим путешествием «дух» в народе ввиду предстоявших военных операций — «усмирения» поднявшихся за свою независимость венгерцев. Революция в Европе не давала спать Николаю.

В газетах зажужжали патриотические шмели, и господин Погодин, вслед за прочими, заголосил: Да здравствует святая Русь! Да здравствует купечество! Да здравствует крестьянство! Да здравствует благородное воинство! Да здравствует ученое и пишущее сословие! Да здравствует, да здравствует весь православный народ!

Под этот умилительный крик в Петербурге и Москве начались гульба и площадные зрелища, раздавали цигарки, пили ренское вино и играли на скрипках и цитрах по повелению начальства. Над городом смельчаки пытались подыматься на воздушных шарах, окончательно сбивая с толку суетливых и заметавшихся столичных жителей.

На площади у Покрова стояла невылазная грязь. К дому Михаила Васильевича были проложены деревянные мостки, теперь сплошь покрытые жидкой, глинистой грязью.

Михаил Васильевич по заведенному обычаю ежедневно возвращался в послеобеденное время из министерства, тщательно счищал с себя грязь и погружался в чтение книг.

Пятницы же бывали у него днями особого значения. В эти дни он редко ходил на службу, уж разве в самых необходимых случаях, по причине особой нужды в нем со стороны иностранцев.

На собраниях у него бывало по-прежнему шумно, и по-прежнему посетители были чрезвычайно разнообразного направления мыслей и положения. Иные вспыхивали в его доме и внезапно погасали где-то в темных пространствах столицы, так что Михаил Васильевич их уж больше не видывал.

Перейти на страницу:

Похожие книги