Налил полстакана, добавил воды, разогнав скопившихся в раковине тараканов, выпил залпом, вылизал тарелку, на которой вечером лежала селедка с луком, рыгнул, передернулся, закурил, сел на пол, закрыл глаза.
Разбудил меня пейджер. Сообщение гласило: «Сегодня в четыре будут деньги».
Ни имени, ни адреса, ни номера телефона.
Попытался вспомнить, кому отдавал в последнее время тексты.
Толстые журналы отпадали – сотрудники их не пользовались пейджинговой связью. Оставались четыре или пять ежедневных газет и три еженедельника, с которыми я чаще всего сотрудничал. Значит, придется звонить по семи-восьми адресам, чтобы понять, куда идти.
Открыл бумажник – на метро хватало.
Прислушался: кто-то принимал душ.
Оделся, проверил портфель – бумаги на месте – и, схватив с вешалки куртку, выскочил из квартиры.
Прохожие подсказали, как добраться до ближайшей станции метро – ею оказалась «Бабушкинская», у черта на куличках, – и побежал по тротуару, шлепая рваными ботинками по московской зимней слякоти…
После смерти Ириски я воистину
Вскоре после Нового года мне удалось задешево снять комнату рядом с редакцией – в Кривоколенном переулке.
Хозяйка запущенной квартиры откликалась на имя Эмма Иосифовна, называла себя оперной певицей, дома носила туфли на высоких каблуках и шляпку с широкими полями и перьями, беспрестанно смолила дешевые сигареты и обожала Бальзака, которого читала в подлиннике, а по вечерам напивалась и с надрывом исполняла арию Княгини из «Русалки» или Марфы из «Хованщины»…
В редакциях толстых журналов меня уже встречали как своего: «Опять рассказы? Замечательно. Но нет ли чего
Поначалу я кипятился, приводя в пример Чехова, который за всю жизнь так и не написал ни одного романа: «Кто знает, может, наше время, как и конец девятнадцатого века, останется в истории литературы только рассказами». Но вскоре понял, что это бессмысленно: людям хочется поселиться надолго в романе, а не скакать из рассказа в рассказ, как с одной съемной квартиры на другую.
Денег хватало и на оплату квартиры, и на еду, и на развлечения, а о будущем я и не думал. Точнее, только о нем и думал, как и все тогда, но это будущее называлось завтрашним днем и заканчивалось на границе послезавтрашнего.
В проводах отъезжантов я больше не участвовал, хотя и сохранил связь с некоторыми диссидентами. Они по-прежнему публиковались в нашей газете, но многие были как будто растеряны.
Чеченская война разделила их. Одни выступали за право народа Чечни-Ичкерии на суверенитет, на выход из состава России, призывали русских солдат сдаваться в плен, не выполнять преступные приказы командиров, оправдывали сепаратистов, которые отрезали головы пленным, «потому что у чеченцев нет другого способа достучаться до мирового общественного мнения», другие угрюмо молчали.
Те и другие вдруг поняли, что стена, отделявшая правозащитников от народа в советские времена, никуда не делась, но если раньше этот самый народ тихо сочувствовал диссидентам, то сейчас этот же народ их презирал и ненавидел.
– Ошибка общая в том, что мы считаем, будто стали
Сашу «печалила», как он говорил, готовность диссидентов оправдывать любые действия власти, огорчала нравственная глухота его друзей:
– Збарский чуть не каждый день напоминает о том, что Екатерина Великая заставляла крестьян сажать картошку из-под палки, жестоко подавляя картофельные бунты. А теперь, мол, никто и представить себе не может жизни без картошечки. Мол, в России надо насаждать демократию, как Екатерина – картошку… Понятно, что политика – вовсе не искусство возможного, а искусство заставлять людей делать то, что им не нравится. Но защита прав человека – не политика, и мы не вправе предпочитать униженное меньшинство униженному большинству… бессердечие наше нас же и погубит… живем как будто в безвоздушном пространстве, как будто у нас нет ни Бога, ни родителей, ни жен, ни детей, ни любви и сострадания… или я становлюсь сентиментальным?
– Напиши об этом, Саша, – сказал Булгарин. – Про то, что в СССР Бога не было, но все жили, как будто Он был. Сейчас все как будто верят в Бога, но живут, как будто Его нет…
Примерно через месяц текст Саши Комма оказался на столе у Булгарина.
Он не смог принести статью сам – попросил друга.
Как только я увидел эти мощные античные ноги, этот римский профиль, эту бородку – маленький полумесяц, подчеркивающий волевой подбородок, я сразу понял, что передо мной Опунций.
Он принес два текста. Один принадлежал Саше Комму, другой – ему, и он просил опубликовать их рядом, в одном номере.
Что-то в выражении моего лица насторожило Булгарина. Он предложил Опунцию сесть, кинул на мой стол его текст, а сам взялся за Сашин.
Я закурил и стал читать.