► Чагатаев давно уже жил чувством и воображением Сталина, сначала он любил его нечаянно и по-детски за то, что он стал есть пищу в детском доме... Без него, как без отца, как без доброй силы, берегущей и просветляющей его жизнь, Чагатаев не мог ни спастись тогда, ни вырасти, ни жить теперь.
Так же трепетно обращается своей мыслью к Сталину герой платоновского «Ювенильного моря»:
► В вещах Босталоевой Вермо нашел «Вопросы ленинизма» и стал перечитывать эту прозрачную книгу, в которой дно истины ему показалось близким, тогда как оно на самом деле было глубоким, потому что стиль был составлен из одного мощного чувства целесообразности, без всяких примесей смешных украшений, и был ясен до самого горизонта, как освещенное простое пространство, уходящее в бесконечность времени мира.
Читая, Вермо ощущал спокойствие и счастливое убеждение верности своей жизни, точно старый серьезный товарищ, неизвестный в лицо, поддерживал его силу...
Может быть, так думает и чувствует не сам Платонов, а его герои, за которых автор ответственности не несет?
Но вот — в газетной заметке 1937 года — ту же мысль и то же чувство Платонов высказывает уже прямо, от себя:
► Нигде нет большего ощущения связи и родства людей между собой, чем у нас. Больше того, у нас, у нескольких советских поколений, есть общий отец — в глубоком и проникновенном и принципиальном смысле. Мы идем вслед за ним.
Ну, в газетной статье, да еще в 1937 году, чего не напишешь!
Но ту же мысль мы встречаем и в записной книжке Платонова;
► Истина в том, что в СССР создается семья, родня, один детский милый двор, и Сталин — отец или старший брат всех, Сталин родитель свежего человечества, другой природы, другого сердца.
И тут уже не остается сомнений, что это его собственная, и не случайно мелькнувшая, а любимая, задушевная мысль, к которой он возвращается постоянно.
Все это окончательно убеждает нас в том, что Платонов не мог, никак не мог в 1937 году замыслить — и даже начать писать — иронический рассказ, «пародийная аллюзия» которого была изначально нацелена на Сталина.
И суждено было этому рассказу остаться незавершенным фрагментом, погребенным в дальних ящиках стола, совсем не потому, что это был «некий творческий экзерсис, изначально не рассчитанный на публикацию».
Совершенно очевидно, что, минуя обычные для него мучительные поиски заглавия и сразу, решительно назвав этот свой рассказ сталинским (именно сталинским, а не гоголевским) словосочетанием, да еще подкрепив это эпиграфом, взятым из бывшего тогда у всех на слуху сталинского доклада, Платонов как раз рассчитывал на то, что уж этот-то его рассказ наверняка будет опубликован. Ну, а дальше случилось то, что только и могло случить с таким писателем, как Платонов. У его героев (точнее — героинь) едва только они появились на свет, сразу же проявилась, как говорит Горький, «своя биологическая воля». И эта их биологическая воля повела, потащила автора... Куда? Это мы уже никогда не узнаем, но, во всяком случае, не туда, куда он поначалу собирался их повести.