Члены ЦК потребовали послать группу товарищей – членов ЦК – к Зиновьеву с приглашением вернуться на заседание Зиновьеву и всей группе. Была назначена делегация, в которую вошли [Григорий Иванович] Петровский, [М.Ф.] Шкирятов и я.
Зиновьев и другие ушли с заседания возбужденные, удрученные. Я думал, что мы застанем их в таком же подавленном состоянии, обеспокоенными тем, что случилось. Когда же мы пришли (они были все в секретариате Зиновьева в Кремле), то увидели, что они весело настроены, рассказывали что-то смешное, на столе чай, фрукты. Я был удивлен. Мне тогда показалось, что Зиновьев артистически сыграл удрученность и возмущение, а здесь, поскольку сошел со сцены, перестал притворяться. Все это произвело на меня неприятное впечатление. Но, видимо, все же они были очень рады, что мы за ними пришли – сразу согласились вернуться. На этот раз разрыв удалось залатать. Примирились. Договорились не обострять положение, сохранить единство. Но на душе было неспокойно.
Дзержинский, может быть, лучше других видел, что дело идет к расколу. Он не терпел Зиновьева и Каменева, считал их очень опасными для партии и, видимо, предвидел, что дело может кончиться плохо. Он считал, что они играют такую же роль, как это было в условиях кризиса советской власти во время Кронштадтского восстания в 1921 г. (в Кронштадтском мятеже многие – совершенно безосновательно – обвиняли Зиновьева. –
Человек эмоциональный, вспыльчивый, Дзержинский на заседании молчал, сдерживая свое возмущение, но чувствовалось, что он мог взорваться в любую минуту. Когда после заседания он в тесной раздевалке оказался рядом с Надеждой Константиновной, то не выдержал и сказал: “Вам, Надежда Константиновна, должно быть очень стыдно как жене Ленина в такое время идти вместе с современными кронштадтцами. Это – настоящий Кронштадт”. Это было сказано таким взволнованным тоном и так сильно, что никто не проронил ни слова: ни мы, ни Надежда Константиновна. Продолжали одеваться и так же молча разошлись в очень удрученном состоянии.
После этого заседания мы зашли к Сталину. В разговоре я спросил, чем болен Рудзутак, серьезна ли болезнь, так как на заседании его не было. Сталин ответил, что Рудзутак фактически не болен. Он нарочно не пошел на это заседание, потому что Зиновьев и Каменев уговаривали его занять пост генсека. Они считали, что на этом заседании им удастся взять верх и избрать нового генсека. По всему видно, что Рудзутак с этим согласился и не пришел на заседание, чтобы не быть в неловком положении, не участвовать в споре ни с одной, ни с другой стороной, сохранив таким образом “объективность”, создать благоприятную атмосферу для своего избрания на пост генсека как человека, входившего в состав Политбюро, а не “группировщика”. Я не уверен, знал ли Сталин это или предполагал. Скорее всего, предполагал такой вариант. Однако в последующем Рудзутак держался старой позиции и поддерживал Сталина, не проявляя колебаний в борьбе с оппозицией. Я не помню, чтобы Сталин когда-либо делал ему упрек по поводу его “дипломатической болезни”, когда он не явился на совещание»[362]. Определенные основания для подозрений у генсека в данном случае, повторимся, были[363].
5—6 октября Ф.Э. Дзержинский, до глубины души возмущенный происходящим, направил И.В. Сталину и Г.К. Орджоникидзе послание для его оглашения «на собрании фракции ленинцев (! –
6 октября «четверка» направила «девятке» следующее заявление:
«1. Четверка согласна сделать все возможное, чтобы избежать открытой дискуссии (Сталин написал слева от текста на полученном экземпляре заявления: “Запретить [открытую дискуссию] ”. –
2. Четверка не может, однако, отказаться от убеждения, что проповедь бухаринской точки зрения крайне вредна и влечет за собой ряд практических ошибок.
3. Ввиду этого четверка призывает фракцию со всем вниманием отнестись к этому вопросу, всесторонне изучить его, ибо он неминуемо встанет в ближайшем будущем.