После окончания войны с Наполеоном — опять подъем интереса к России и к помещичьему быту. Это увлечение продолжается до конца царствования Николая Павловича. Между «Евгением Онегиным» и «Мертвыми душами» заключен период нежного любования родной природой и родными традициями. Вот когда создается в русской литературе милый облик деревенской девушки Татьяны, и родившиеся в эти годы Тургенев и Толстой воспринимают последние заветы помещичьей России. И только они, видевшие в своих отцах людей старого закала, могли предзакатным светом озарить умирающий век. Потому так пленительно ласкает нас эта безвозвратно ушедшая красота, которая больше немыслима в России. И сколько ни сохранять старинных дворянских гнезд и обстановок, где жили персонажи «Войны и мира» и «Месяца в деревне», все же никогда не воссоздать атмосферы быта и общей спокойной гармонии. Актеры все вымерли; остались лишь декорации игранных ими пьес.
Освобождение крестьян было последним решающим моментом в гибели старой культуры и крепостного искусства. Естественно, что и приюты его — помещичьи усадьбы — скоро потеряли свой прежний смысл. Жизнь в деревне перестала быть жизнью на века, а лишь переходным этапом, летним отдохновением. Тут получило свое пошлое значение слово «дача», которое раньше звучало скорее как пригородное маленькое имение. «Русский дачник» стало с тех пор если и не бранным, то, во всяком случае, комическим выражением. Одно за другим гибли пригородные имения, но еще худшее делалось в глухих углах. Получив выкупные деньги, помещики быстро проматывали их либо в губернских городах, либо в Петербурге. И деревенские кулаки — разуваевы, колупаевы, подугольниковы и сладкопевцевы, так зарисованные Щедриным и Атавой, скупали имение за имением, вырубали сад за садом, перестраивали дома в фабрики. Мебель и предметы убранства просто продавали на слом. Обезумевшие помещики пустились в спекуляции, занялись устройством заводов канареек или разведением зайцев…
Некогда было думать об усадьбах, где жили деды, где выросли последние владельцы крепостных. Их потревоженные тени бродили по пустым комнатам, откуда уносили мебель, где ломали стены скупщики-кулаки. Здесь началась трагедия «Вишневого сада».
Но то, что уцелело по странной случайности, погибло в разрухе русской революции. Бунтующие крестьяне сожгли и уничтожили то немногое, что осталось дорогого и милого, что напоминало о том, что Россия когда-то могла называться «культурной».
В общем костре жгли беспощадно все, что поддавалось сожжению, рвали, резали, били, ломали, толкли в ступе фарфор, выковыривали камни из драгоценных оправ, плавили серебро старинных сосудов. В области разрушения у русских не было соперников.
Так в грандиозном пожаре умерло все, что существовало два века, и, как людям времен Петра Великого приходилось быть новыми строителями жизни, так мы в новой пустыне видим лишь оазисы прошлого. И чудится, что боязливо и жалостливо жмутся по стенам старых домов одинокие и запуганные тени. Бледные, боязливые, неловкие, чуть живые бродят они по пустым комнатам, смотрятся в тусклые зеркала, вздыхают о старых друзьях — стульях, столах, диванах, ширмах, о маленьких столиках, часах, фарфоре, бронзовых фигурках и портретах близких. И тихо беседуют с оставшимися.
ОСТАТКИ ПРОШЛОГО[194]
Когда зачитываешься «Рассказами бабушки», воспоминаниями Вигеля или «Детскими годами Багрова-внука», когда чувствуешь еще живыми и «Евгения Онегина», и «Дворянское гнездо», кажется страшным и невозможным кошмаром, что эта близкая нам быль — уже не явь и унеслась безвозвратно. Просто не хочется верить, что вырублены вишневые сады, что ушли с земли старые помещики, что разуваевы и колупаевы — щедринские герои — заняли их места. Едешь по бесконечным дорогам, вдоль пахотных земель, вдоль шумящих лесов и прихотливых змей-речек, едешь по бедным обнищавшим деревням и с ужасом и тоской видишь разруху, страшную разруху на каждом шагу. Если бы теперь какой-нибудь досужий иностранец или российский Манилов, наподобие тех, что в 30-х годах XIX столетия писали и печатали свои «Прогулки по России», проехался бы на долгих из Петербурга в Москву, в Калугу, в Тулу, в Саратов, не говоря уже о далеких губерниях, — то эта, некогда веселая и безмятежная, прогулка показалась бы ему страшным сном.
Всякий раз, когда я в русской деревне, мне чудится ясный ритм прежних повествований о России, цветущий сад, который воспевали стихами и прозой, благословенные уголки земли, которые так заботливо зарисовывались Алексеевым, последователями Венецианова, братьями Чернецовыми, Кунавиным, Чернышевым. И теперь милы нам эти художники своей трогательной, иногда почти смешной, слепой, детской верой в величие и прелесть России. Чудятся снова восхищенные и преувеличенные описания фон Гуна, Павла Свиньина, Бурьянова, Шаликова — всех тех, кто еще видели красоту и умели ее оценить. А главное — хотели ее, искали, требовали и потому, может быть, иногда переоценивали ее.