Выпадали и такие минуты, когда эта игра претила ему; тогда он ненавидел Милли, называл ее самовлюбленной кокеткой, которой только и нужно потешить свое самолюбие; что она, что Либби — не стоят эти куклы настоящей, страстной любви…
Ну почему, удивлялся он, его всегда — еще с той поры, как он был начинающим монпарнасским художником — влекло к хрупким болезненным женщинам с ярким интеллектом, но еле тлеющим темпераментом? И почему подобные женщины охотно общаются с ним, мужиком, у которого темперамента больше, чем мозгов? Что-то не то с этими интеллектуалками. Игра ума начисто убивает в них вкус к радостям плоти. Из людей искусства они становятся искусственными людьми. Стоит им сбросить покровы фраз и одежд, как они тут же теряются при виде обнаженной человеческой натуры.
Сколько он себя помнит, ему никогда не удавалось примирить жизнь и искусство. Чем сильнее он старался, тем хуже это у него получалось, и в конце концов он перестал различать, где кончается одно и начинается другое. Он стал циником, и цинизм сковал его кисть. Его полотна сделались безжизненными, как геометрические фигуры.
Чтобы его встряхнуть, понадобился экономический кризис, потрясший небо и землю. Тогда-то его и прорвало. Не отходя от мольберта, он за тридцать два часа написал монументальное полотно — Генри Форд в лютую стужу разгоняет пикетчиков струей из брандсбойта. Эта задиристая картина получила широкую известность и больно царапнула самодовольных мещан, заставив членов комитета по премиям Карнеги горько пожалеть, что они когда-то присудили ему деньги и славу.
После скандального успеха музеи отказались иметь с ним дело, кроме разве что левых выставок да идальговской картинной галереи, где верховодили сами художники.
Прекрасно, решил он, значит, его признали настоящим мастером. До конца своих дней он так и останется паяцем и нахалом, норовящим заглянуть даме за корсаж или ущипнуть пониже талии. До последнего часа его будет преследовать ощущение неприкаянности. Но это неважно. Главное — быть непогрешимым как художник.
Он вновь прижался губами к поблескивающим волосам Миллисент.
— Это верно. От ее убеждений он и свихнулся вправо.
Милли беззвучно расхохоталась, и этот смех придал Отто уверенность. Нет, она не догадывается о его любви. Никогда не догадается. Все предосторожности излишни.
Окружной прокурор почтительно ждал, пока Бэрнс Боллинг отведет руку от глаз и поднимет голову. Затем снова стал мягко задавать вопросы.
Кортес. Итак, мистер Боллинг, вы сказали, что двинулись по переулку. Расскажите, как вы шли, кто был впереди, кто сзади, что делала толпа, — словом, все подробности — понимаете?
Боллинг. Хорошо. Шериф на этот раз взял заключенного за правую руку, я — за левую, двое полицейских встали позади, и мы пошли сквозь толпу в сторону тюрьмы.
Кортес. Вы лично или кто-нибудь из полицейских не вытаскивали пистолеты? Толпе вы никак не угрожали?
Боллинг. Нет, я не вытаскивал. И не видел, чтобы кто другой хватался за оружие или угрожал.
Кортес. А что делала толпа?
Боллинг. Галдела и вопила. Кричала, что мы, мол, не имеем права вести его в тюрьму и должны отпустить, ну и все такое.
Кортес. Под словом «его» вы подразумеваете арестованного?
Боллинг. Да.
Кортес. В это время вы видели у кого-нибудь в толпе оружие?
Боллинг. Нет, не видел. Правда, кто-то попытался ударить меня молотком. Но промахнулся.
Кортес. А кто это был? Вы его не узнали?
Боллинг. Транкилино де Вака, один из обвиняемых.
Кортес. Позднее, если сможете, вы его опознаете. А теперь, скажите, толпа не пыталась отбить арестованного?
Боллинг. Вряд ли бы им удалось — мы его крепко держали. Но сам он пытался вырваться.
Хогарт (
Кортес. Ваша честь, догадка обоснованна, поскольку арестованному в конце концов удалось бежать.
Судья. Хорошо. Возражение отклоняется. Продолжайте.
Кортес. А каким образом он пытался вырваться? Покажите нам.
Боллинг. Упирался и рвался назад. Вот так.
Кортес. Он кричал? Просил толпу спасти его?
Хогарт. Возражаем. Прокурор подсказывает свидетелю.
Судья. Возражение принято.
Кортес. Арестованный говорил что-нибудь, когда вырывался?
Боллинг. Вроде бы сказал «пустите» или еще что. Точно не помню. Там кричали со всех сторон.
Кортес. Прекрасно. Продолжайте, пожалуйста.
Бэрнс замолчал и вновь потер лоб, словно собираясь с мыслями. Казалось, он говорит себе: «Держись, старина. Хоть и трудно, но скоро наступит конец». Затем он поднял глаза и, глядя мимо прокурора в публику, продолжал:
— Расталкивая толпу, мы прошли двадцать или тридцать шагов в сторону тюрьмы и канцелярии шерифа. Потом я вдруг услышал два выстрела и увидел, как Гилли пошатнулся и осел; его как раз крутануло ко мне лицом — рот широко открыт, а оттуда и из дыры в щеке хлещет кровь. Я сразу догадался, что ему конец, подхватил его и опустил на землю.