Но в такой великой натуре любовь может быть только преобладающею страстию, которая в выборе не допускает никакого совместничества, даже никакого колебания, но которая не заглушает в душе других нравственных привязанностей. И потому блаженство любви не отнимает в сердце Марии места для грустного и тревожного воспоминания об отце и матери.
Нам скажут, что в действительности это было не так, ибо Матрона ненавидела своих родителей и клялась вечно «любыты и сердечне кохаты Мазепу на злость ее ворогам». Но ведь в действительности-то родители Матроны патовали ее… Понятно, почему Пушкин решился поэтически отступить от «такой» действительности…
Но нигде личность Марин не возвышается в поэме Пушкина до такой апофеозы, как в сцене ее объяснения с Мазепою – сцене, написанной истинно шекспировскою кистью. Когда Мазепа, чтоб рассеять ревнивые подозрения Марин, принужден был открыть ей свои дерзкие замыслы, она все забывает: нет больше сомнений, нет беспокойства; мало того, что она верит ему, верит, что он не обманывает ее: она верит, что он не обманывается и в своих надеждах… Ее ли женскому уму, воспитанному в затворничестве, обреченному па отчуждение от действительной жизни, ей ли знать, как опасны такие стремления и чем оканчиваются они! Она знает одно, верит одному, – что он, ее возлюбленный, так могущ, что не может не достичь всего, чего бы только захотел. Блеск короны на седых кудрях любовника уже ослепил ее очи, – и она восклицает с уверенностию дитяти, сильною и разумною одною любовию, но не знанием жизни: