— Слушай, — продолжал Гассан-Аль-Шид. — Раз один франк проник в мой гарем и похитил лучший его перл. Народ называет меня мудрым. Я им хотел быть <и> в то же время добрым, я одарил богато Миру и отпустил ее с этим человеком на его родину; после этого я долго не мог видеть ни одной из своих жен, потому что ни одна из них не могла заменить мне Миру. Франк благословлял меня, а через год он бросил Миру, и она вместе с сыном умерла с голоду в огромном городе франков. Ты второй вор, являющийся в моем гареме. Я любил Фатьму так же, как любил Миру. Но я не отпущу ее с тобою, а оставлю тебя здесь, у нее. Ты не услышишь человеческого голоса, кроме голоса Фатьмы. Она тебе надоест, как надоела Мира твоему соотечественнику; но ты не получишь свободы до тех пор, пока не отравишь ее этим ядом.

Я взглянул на Гассан-Аль-Шида, и мне показалось, что со мною говорит сам дьявол. Я бросил стклянку с ядом ему к ногам, и она разбилась. Явились слуги и увели меня. Фатьма встретила меня с дикою радостию. Ей сказали, что я всегда останусь с нею, но что, кроме меня, она не увидит ни одного человеческого существа. Она призывала благословение пророка на голову Гассан-Аль-Шида и обещала, что в награду за его доброту ему достанется самая прекрасная из райских гурий.

Бедное дитя! Понимала ли она, как длинна жизнь, понимала ли она, не видавшая никогда никого, кроме родителей, прислужниц, гаремских жен, Гассан-Аль-Шида и меня, не знавшая никогда свободы, — понимала ли она, что значит страшное уединение вечного заключения! Как Гассан-Аль-Шид умел так хорошо предвидеть будущее? Почему уже с самого первого дня сердце мое начинало леденить если не скука, то, по крайней мере, страшное предчувствие? Почему среди горячих поцелуев мне так часто представлялась насмешливая улыбка Маделон? Отчего в ушах моих звучали ее прощальные слова, произнесенные сквозь слезы и смех: “Женщина, которая нам надоела, ужасна”. Неужели же Фатьма уже надоела мне? Неужели ее дикая наивность перестала своею оригинальностию очаровывать меня?

* * *

Невидимые руки окружили нас всем, что на востоке превращает жизнь в очаровательный сон. Мы жили в роскошной комнате, открывавшейся на высокую террасу, с которой мы могли через крыши Александрии любоваться блеском лазурного моря. Отчего не мог я, так часто смеявшийся над мелочными, убивающими всякую радость житейскими заботами, наслаждаться здесь чудным сном восточной жизни вместе с прекраснейшею женщиною в мире. Я бы и наслаждался, быть может, если бы не представлялось мне насмешливое личико Маделон с ее губками, всегда готовыми сказать остроту, если бы там на горизонте не виднелись белые паруса, если бы я не знал, что под всеми окружающими меня крышами живут люди, что в мире множество вещей, которых я уже никогда не увижу!! Я предложил Фатьме бежать. Она с удивлением посмотрела на меня, однако же согласилась. Но едва мы успели после двухнедельной работы сплести веревки из одного распоротого дивана, как вдруг ночью диван и веревки исчезли бесследно, пока мы спали. Я бросился головою об стену, Фатьма кинулась передо мною, и я ударился об ее грудь. Я хотел соскочить с террасы, но упал на растянутую сеть, и мощные руки снова отвели меня в мою любовную тюрьму. Фатьма видела все это и становилась с каждым днем все печальнее и печальнее. Я стал раздражителен и начал обращаться с нею грубо. Она все переносила с ангельским терпением и целовала меня за мою дерзость. Это становилось невыносимо. Мне опять принесли ужасную стклянку. Я бросил ее с террасы. Через несколько дней я снова увидел стклянку на выдававшейся части стены. Теперь я взял ее, чтобы отравить самого себя; мысли мои словно были провидены, и стклянка снова исчезла. Я успокоился, и она опять вновь появилась на прежнем месте. Чем более я противился этому искушению, тем чаще мои глаза и мои мысли возвращались к нему… (На лбу рассказчика выступили крупные капли пота. Щеки его горели. Он встал и начал ходить по комнате, шатаясь и натыкаясь на мебель. Потом он остановился перед мною и посмотрел на меня.)

— Ты, может быть, требуешь, — продолжал он, — чтобы я рассказал тебе, как во мне, наконец, все умерло, все, кроме отвратительного эгоизма, кроме одного чувства — быть свободным. Я возненавидел Фатьму и радовался, видя, что она делается все бледнее и здоровье ее заметно слабеет. Ты требуешь, чтобы я тебе рассказывал все это?..

— Я требую только одного, — отвечал я, — чтобы ты успокоился.

— Ну, хорошо! уж кончу скорее. — Через четыре месяца я разыграл с нею “Kabale und Liebe”[75] и влил ей в лимонад яду, — резко вскричал Бернгард. — Когда я увидел ее мертвою, я готов был убить себя, потому что я не в силах был возвратить ее к жизни; меня должны были привести в бесчувственное состояние, чтобы оторвать от ее трупа.

Бернгард снова сел на софу; он тихо плакал; легкие судороги подергивали все его тело. Я вышел и послал за доктором. Бернгард что-то шептал, как бы продолжал рассказ. Я вошел в комнату. Он все еще рассказывал…

Перейти на страницу:

Все книги серии Статьи

Похожие книги